богом уголок океана, сгусток своей мысли, чтобы…
Мысль оборвалась. Выспренняя фраза о прогрессе, который его страна несет в это океанское захолустье, застряла, как шершавая щепка. Нужен ли этим людям на берегу прогресс, который им несет авианосец; нужны ли пусковые площадки ракет; все эти локаторы и радиомаяки?.. Если говорить по совести – нет.
Фу, черт возьми, зачем он мысленно произнес это слово? Разве не оно нарисовано на плакатах? Зачем же он его повторяет? Он прилетел сюда не для размышлений о путях прогресса малых народов. Он должен показать миру, что республика обладает такими средствами уничтожения, каких нет ни у кого – даже у русских… Русские! Что за удивительный народ: не быв здесь, даже не видев этого острова, русские заставили людей на нем кричать 'нет'. Говорят, будто правда имеет могучие крылья и ничто не может задержать ее полета над миром. Что ж, она прилетела и сюда? На каком же языке говорит эта правда, что ее понимают люди всех цветов кожи, от севера до юга планеты, в странах с тысячелетней культурой и там, где нет еще письменности? Можно ли убить эту правду ракетами 'ника' или 'фокс'? Можно ли построить стены, сквозь которые эта правда не сумеет проникнуть?..
Парк смотрел на затихший остров и думал, думал, собрав лицо в комок мучительно напряженных складок. По всему черепу Парка, под редкими прядями седины пошли темные пятна и стали чесаться. Он в испуге провел рукой по вспотевшей лысине и, пошатываясь, потел в каюту. Лежа на койке, он снова подумал, что, может быть, следует, признав свое поражение, съехать на берег, пока никто его не видит и не может встретить стеною своего 'нет'.
Было еще темно, когда Фримэн постучался в каюту Парка. Преодолевая свинцовую усталость, Парк оделся и на ватных, словно чужих, ногах побрел наверх. Но по мере того как он шел, перехватывая перила, обычная бодрость возвращалась к нему. В столовую он вышел, вполне владея собой. А в катер спускался своим обычным крепким шагом, отсчитывая ступеньки парадного трапа. На катере он встал рядом с рулевым, наслаждаясь запахом моря и сиянием рождавшегося дня.
Катер обогнул южную отмель Тикитави. За прибрежными зарослями замелькали белые фигуры, потянулись к небу несколько столбов дыма, словно подавались сигналы тревоги. А когда катер вошел в лагуну, всем стало ясно, что из попытки без помех высадиться на остров ничего не выйдет: весь берег лагуны опоясали молчаливые ряды жителей; и здесь, в розовом полусвете восхода, виднелись транспаранты. Словно люди оцепили весь остров и простояли так всю ночь в ожидании непрошеных гостей.
– Что будем делать? – спросил Флагерти.
– Высаживаться! – бросил Парк и стал на носу катера.
От берега одно за другим отделялись суда: моторные лодки, гребные шлюпки, спортивные байдарки и каноэ, длинные и узкие, как шило, пироги. Их были сотни. А может быть, и тысячи. Парк не мог охватить взглядом множества судов, со всех сторон приближавшихся к катеру. Кольцо их становилось все плотнее. Тысячи голосов скандировали: 'Нет! Нет! Уходите отсюда!', 'Нет, нет, нет! Уходите отсюда!..' Чем дальше продвигался катер в гущу судов, тем мощнее становились крики. Наконец плыть стало невозможно: лодки сплошною массой стояли между катером и берегом. Парк повелительно крикнул:
– Вперед!
И тут произошло то, чего никто не ожидал: то ли воспитанный в духе превосходства белого человека над цветными и всепозволенности насилия, а может быть, просто из страха перед тысячами возбужденных лиц и горящих ненавистью глаз, матрос дал короткую автоматную очередь. Возможно, выстрелил в воздух – ничего нельзя было разобрать. Но люди с лодок полезли на борт катера. Через опустевшие лодки, опрокидывая их, падая на воду, лезли все новые люди. Катер раскачивался, кренился на борт.
Через минуту выстреливший матрос был за бортом, никто не пытался его спасти. Загнанные в каюту эксперты испуганно захлопывали стальные заслонки иллюминаторов. Нападавшие оттащили рулевого от штурвала, спустились в моторное отделение. И Парк увидел, что берег удаляется, – катер дал задний ход.
В жизни Парка не часто бывали минуты, а может быть, еще и не было такой, когда он столь полно чувствовал свое бессилие – больше чем простое бессилие: на глазах тысяч людей он, представитель самой сильной, самой великой из держав западного мира, терпел постыдное поражение. Бессильный гнев Парка был так велик, что, может быть, ему и не удалось бы преодолеть в себе желание прыгнуть с носа катера в воду, не появись у него над головой вертолет. Аппарат опустился так низко, что Парк услышал рычание репродуктора.
– Господин Парк! С вами ничего не случилось? Дайте мне знак. Помашите платком… Так, вижу. Опускаю вам трап.
Вертолет выпустил гибкий трап. Парк ухватился за нижнюю перекладину, но семьдесят лет – это семьдесят: он повис, не в силах подняться, и готов был разжать руки, когда почувствовал, что несколько пар рук помогают ему удержаться. Желтые люди в белых куртках подняли его, посадили на нижнюю перекладину и даже привязали, чтобы он не упал.
Едва перелезши с трапа в кабину вертолета, потный и задыхающийся, Парк прохрипел:
– Высадите меня там, – он махнул рукой в сторону острова.
– Мне приказано доставить вас на корабль, – возразил офицер.
– Высадите меня на остров, – повторил Парк и, видя, что пилот направляет аппарат к аэродрому базы, крикнул: – Нет, не туда! К ним, на остров!
– Сэр!
– Исполняйте! – завопил Парк, выходя из себя.
Когда пилот вертолета доложил командиру авианосца о высадке сенатора на центральной площади туземного городка, коммодор удивленно посмотрел на Фримэна.
– С ним такое бывало? – спросил он и непочтительно повертел пальцем около виска.
Фримэн и сам готов был поверить, что его шеф не выдержал нервного потрясения. Пока Парк оставался среди местных жителей, против них нельзя предпринять решительных мер.
– Все как нельзя хуже, – сказал коммодор, – идет тайфун – он сорвет высадку, заставит отойти от острова.
Горизонт потемнел, от яркого восхода не осталось и следа; солнце скрылось за тяжелыми черными тучами. Пологие волны зыби сменились крутыми валами с белыми гребнями. Монотонное гудение ветра перешло в свист.
– Тайфун надолго отрежет Парка, – сказал коммодор.
Но вестовой подал ему радиограмму: 'Скоро буду. Парк'. Коммодор в сомнении покачал головой: не могло быть и речи о том, чтобы при таком ветре принять на палубу авианосца вертолет.
Корабль приготовился к встрече со штормом. На верхней палубе не осталось ни одного самолета: их спустили в трюм, мелкие суда для высадки морской пехоты подняли на борт; все принайтовлено и задраено; авианосец двинулся на восток – навстречу бешено мчавшимся оттуда волнам. С мостика передали: 'От острова идет парусная лодка. Держит сигнал: 'Прошу принять человека'.
Вздыбленное ветром море рвалось к черному небу и стеною стало между кораблем и островом. То появляясь в пропастях между горами бело-зеленой воды, то взлетая на их бурлящие вершины, мелькало крошечное судно – длинная и узкая туземная пирога с вынесенным далеко за борт катамараном. Ветер со скоростью экспресса гнал ее к авианосцу, несмотря на то, что всю парусность пироги составлял клочок ярко-красной ткани. По-видимому, она была очень прочной.
– Смотрите, как уверенно держатся эти черти! – воскликнул коммодор.
– Катамаран, сэр… – пояснил вахтенный офицер. – Интереснее, что их красная тряпка выдерживает такой ветер.
То же самое думал в эти мгновения и Парк: 'Какую ткань умеют делать эти черти: любая парусина разлетелась бы на тысячу кусков'. И, насколько позволяла бьющая в лицо соленая пыль, следил за клочком красной ткани. Она была натянута, как барабанная кожа. Несмотря на клеенчатый плащ, Парк был мокр до нитки. Суденышко взлетало на гребни валов и, словно по ледяной горе, скользило с них и снова взлетало,