— Как вы живете! — сказал Карнац, разглядывая картины, ковры и мебель.
— Эта вилла у нас была еще до революции, — точно извиняясь, сказал Кирилл; и сразу замечая поношенный костюм на Карнаце, его немодный воротничок и вязаный галстук.
— Обедать пожалуйте, — стучась, сказала Настасья.
* * *
— Нет, я этого ему не прощу, я этого так не оставлю. Я не знаю просто, как у вас просить прощения. Я не понимаю, как вы можете к этому так относиться? Господи, простите меня, вы не знаете, как это мне тяжело и неприятно.
Они шли, или, вернее, Кирилл шел, а Карнац бежал за ним, едва поспевая, по Медонскому лесу.
— Господи, умоляю вас, — говорил Карнац, — забудьте об этом, какие глупости, я право, уверяю вас…
— Нет, — говорил Кирилл. — Совсем не глупости. Это хамство, которому нет названия. Но самое отвратительное во всем этом то, что этот идиот, кажется, сказал это действительно нечаянно.
— Вот видите, вот видите, — говорил, захлебываясь, Карнац. — Он совсем не хотел меня обидеть, и это у него вырвалось так. Он очень веселый, ваш брат, — забавник, и право же, ему было потом ужасно неприятно. Очень прошу вас, не думайте так об этом, пожалуйста, не думайте, мне очень неприятно.
Эта унизительная минута была еще свежа в памяти Кирилла. Сначала все шло гладко, Алексей вел себя безукоризненно и со смехом рассказывал о своих встречах в метро, отец больше молчал, а мать, с привычной и равнодушной любезностью, говорила с Карнацем о погоде и изредка посматривала на Катю, которая сидела рядом с Карнацем и остерегалась встречаться глазами с Алексеем. Но после супа, когда заговорили о Марлене Дитрих и Грете Гарбо и разговор сразу стал общим, случилось то, что неизбежно должно было случиться.
— Вы видели Ремарка, «На западном фронте без перемен»? — не подумав, нечаянно спросил Кирилл, и тут Алексей завладел разговором и сказал, что он этот фильм смотреть не пойдет, потому что Ремарк пацифист и жид, — и осекся.
— Нет, нет, — говорил Кирилл бегущему за ним Карнацу. — Вы этого не понимаете. Это целая психология и за этим столько гадости, что в этом порою невозможно разобраться. Сил моих больше нет выносить всё это.
* * *
— Кружок, собрания, — говорил Кирилл, — это все, конечно, глупости. (Разговор уже давно перешел с несчастного случая за обедом на литературно-философские темы.) — Сегодня Юрочка восхищается евразийством, завтра Зинаида Захаровна читает свои пародии на Анну Ахматову. Или вот еще разговоры о христианстве, и нам всем приходится выслушивать богословские откровения Гельферда, который еще в прошлом году был марксист.
— Ах, нет, — говорил Карнац, — как вы можете так об этом говорить? Гельферду это все действительно открылось. Он очень, очень хороший человек, и он много об этом передумал. Посмотрите, был Христос, или не был Христос, а как хорошо, когда люди в него веруют и как все тогда меняется. Вся жизнь тогда меняется.
— Я этого не вижу, — сказал Кирилл. — Никому ни лучше, ни легче от того не живется, был ли Христос, или нет, но по-моему, жизнь так ужасна, что об этом не приходится даже думать.
— Ax, нет, — ответил Карнац. — Вы как бы слепец, который вокруг себя ничего не видит. Посмотрите на небо…
— На лес, на звезды, — подсказал Кирилл. — Сестра моя травка, это как у Франциска Ассизского, сказано, которого теперь все цитируют… А как же ваш рассказ, это скорее вода на мою мельницу?
— Послушайте, не смейтесь. Это совсем старый рассказ, я его написал осенью, и я теперь никогда бы не написал такого. Вы понимаете, иногда есть такие минуты, но теперь я совершенно иначе думаю — и как вы правы, это рассказ ужасающий, стыдно о нем вспоминать просто…
— А что вы думаете о любви? — чуть насмешливо спросил Кирилл. — Есть любовь, по-вашему, или нет? И о счастье. Существует ли так называемая счастливая любовь?
— А я всегда влюблен, — сказал Карнац. — То есть, я всегда о ком-нибудь думаю, я всегда должен о ком-то думать, куда-то ходить и ждать.
— Ваше счастье, в таком случае, — сказал Кирилл насмешливо.
— Но как же тогда жить? — спросил Карнац. — Ведь так, как вы живете, жить очень страшно
— Пока не надоело совсем, надо жить, — сказал Кирилл. — А если уж никакой надежды и никакого удовольствия, то выходов не искать, один даже в вашем рассказе описывается.
Они пожходили к вокзалу пригородной железной дороги. Вдали быстро приближался бесшумный озаренный поезд.
— Простите, мне ужасно, ужасно совестно, — сказал Карнац, волнуясь, — но я не знал, сколько стоит билет, и у меня нет денег на обратную дорогу, я не захватил дома, дайте мне два франка, я честное слово на следующем же собрании…
Возвращаясь домой по дальней дороге, Кирилл старался думать о другом и не вспоминать Карнаца.
* * *
Две недели Карнац не появлялся на собраниях и его нигде не было видно. Как-то после собрания у Пассоверов Кирилл остановил Гельферда и спросил его, что с Карнацем сталось.
— Я бы хотел к нему зайти, — сказал он.
— Да стоит ли? — сказал Гельферд растерянно. — Он сам, наверное, скоро опять появится.
Но адрес он все же дал, хотя и с явной неохотой.
— Вероятно, опасается моего развращающего влияния, — с удовольствием думал Кирилл, не переносивший Гельферда за елейный тон и религиозные разговоры. Перед самим собой Кирилл гордился левизной своих взглядов и щеголял своей терпимостью к евреям, но втайне его всегда раздражало, когда евреи рассуждали о канонах, или преувеличенно восхищались православием. — Он, вероятно, считает, что я сбиваю Карнаца с пути истинного и ему потом опять за всё придется приниматься сначала, — думал он, и эта мысль окончательно укрепила его желание идти к Карнацу.
Дверь ему открыла стареющая полная женщина лет сорока пяти, в лиловом расстегнутом капоте. Она провела Кирилла в комнату Карнаца, который, видимо, спал и выскочил растрепанный и смущенный.
— Вот спроси monsieur, может быть, он может что-нибудь тебе найти, — начала она таким тоном, будто разговор перед этим оборвался только за минуту и Кирилл принимал в нем участие. — Если вы что- нибудь услышите, хоть за какую-нибудь работу, — обращаясь к Кириллу, говорила она на ужасающем русско-французском языке. — Я сестра ему и не поверите, как я плачу, что он таскается и ничего делать не хочет. Сколько мест муж мой ему устраивал, дядя у нас есть, у дяди его лавка, так чужие люди у него работают, а своего держать не может.
— Мара, — весь красный, сказал Карнац. — Ты оставь нас, я сам переговорю. Простите, пожалуйста, моя сестра взволновалась, нам очень плохо сейчас живется.
— Муж мой с работы возвращается, так мне прямо стыдно ему в глаза смотреть. Как выписали его из Польши перед кризисом, так думали, что из него польза будет, муж мой такой добрый, сколько денег на него истратил и никогда не говорит ни слова, то мне тяжело, я вижу и все плачу.
Кирилл стоял, как громом пораженный
— Я постараюсь, я поговорю, — говорил он. — Но, что я могу… Я переговорю с отцом и еще с одним господином. Сейчас всем так трудно, я сам ищу места. У нас очень плохие дела. Мы потеряли очень много денег.
— Так вы будьте добрые, — говорила сестра Карнаца. — Повлияйте на него, чтобы он думал. Ты меня не останавливай, я скажу все, что думаю. Я иду, иду, вам мешать больше не буду. Вы как приятель ему