мига.

Но я ясно вижу, что еще долгие годы придется провести за границей. В «активисты» я не гожусь, не оттого, что я трус, — возможно, что я даже храбр, — но не преувеличивая скажу, что для этого у меня слишком верный глазомер и слишком много вкуса. Я томлюсь, но я жду чего-нибудь важного, настоящего.

30 ноября 1927 года Cabris

Два раза был уже у Мережковских, которые живут в пригороде Cannes, в Cannet.

С З. Н. Гиппиус до знакомства, которое состоялось только теперь, находился в оживленной переписке. Переписку эту устроил Философов[32], брат Философова из Варшавы.

Мережковский маленький, тщедушный, сгорбленный, глаза у него отсутствующие, речь резкая, нетерпимая, он в заколдованном кругу тез и антитез, все у него разобрано, на все существуют непогрешимые ответы.

З<инаида> Н<иколаевна> моложе своих лет, ее туалеты сшиты по последней моде, волосы почти золотые, лицо сильно напудрено, губы ярко накрашены. Она вся энергия, движение, жизнь. Она умна, очень умна, зла и остроумна, но иногда остроумие свое подчеркивает. Слушая ее капризный и манерный голос, ее неожиданные и меткие реплики, невольно забываешь ее годы, ее можно слушать часами, — сколько она видела, сколько она сделала!

При Мережковских состоит некий молодой человек Злобин. Он как напетая пластинка, хоть бы одно свое, незаученное, живое слово.

Разговор, главным образом, о политике и церкви, которую Мережковские от «жизни» не отдаляют.

Странный тон этого разговора. Все их усилия, и Мережковского и Зинаиды Николаевны, точно специально направлены к тому, чтобы уличить, вывести противника на чистую воду.

Уличить, конечно, в «соглашательстве», в отсутствии священной ненависти к большевикам, ко всему, что так или иначе с ними соприкасается.

Границы между большевиками, правительством и народом они признавать не желают; каждый, кто остался там, кто живет в пределах СССР, работает все равно в какой области, будь то физика или земледелие, тем самым носит на себе печать антихристову, тем самым отвечает за деяния своего правительства.

Странная вещь эмигрантский патриотизм, противопоставление нас и их, уверенность, что мы соль земли, что мы кому-то будем диктовать свою волю.

Русские люди, серьезно именующие себя националистами и патриотами, радуются каждому оскорблению, которое по милости безответственного правительства получает Россия, радуются каждому крушению русского поезда, остановке русской фабрики.

Пресловутая формула «чем хуже, тем лучше» жива и поныне, и, как же удивительно, жива даже в том, когда-то передовом, кругу, к которому принадлежат Мережковские.

Русские царистские эмигранты протестовали против займов Императорскому правительству. За это их клеймили словом пораженцы. Но то, что происходит теперь, что теперь приходится видеть и слышать, уже даже не пораженчество, а обыкновенная государственная измена. Ненависть настолько ослепила, — настолько отняла способность рассуждать и действовать логически, что люди сражаются не с врагом, а с самими собою, т. е. своей родиной.

Я защищал митрополита Сергия, Милюкова (!), младороссов. На меня сыпался град возражений, на которые не умел даже ответить.

— Хоть с чертом, но против большевиков!

— Блокада, голод, пусть перемрет население, но спасется душа.

— Я не верю Сионским Протоколам, но существует жидо-масонский заговор. Шире. Отвлеченней, но все-таки расово-жидовский.

— Теперь нужна резкость, никаких виляний, нужны крайности!

— Пусть придут иностранцы, пусть они разделят Россию!

— Для спасения мира можно пожертвовать Россией!

Я не мог отказать себе в удовольствии и заметить, что точно такие же слова я не так давно слышал от Маркова II[33].

— Я сама по себе, сказала З<инаида> Н<иколаевна>, — и не боюсь никакого соседства.

Доказать это она собирается вступлением в редакцию «Возрождения», куда она входит с легким сердцем, «т. к. Струве из нее ушел и увел вождя за собою». Других препятствий не намечается.

Само собой разумеется, что никакой литературы в России не существует, митрополит Сергий вульгарный агент большевиков, и религиозное движение после конкордата будет использовано с правительственной целью. Простить и забыть ничего нельзя:

Как ясен знак проклятый Над этими безумными, Но только в час расплаты Не будем слишком шумными. Не надо к мести зовов И криков ликования: Веревку уготовав, Повесить их в молчании…[34]

Демонстративный уход Мережковского, недовольного моими возражениями, прекращал эти безрезультатные и удивительные споры. С З<инаидой> Н<иколаевной> мне было интереснее говорить о литературе, ведь она в ней играла такую заметную роль, близко знала и Блока, и Брюсова, и Андрея Белого.

Мне был показан альбом, подаренный Брюсовым, с единственным посвящением, многие стихотворения в этом альбоме записаны рукою Блока. Я никогда не забуду отчаянных, талантливых и кровавых стихов Савинкова, как и последнего стихотворения Кузмина, нелегально доставленного из России.

Холодный ужас этих двух строчек: «А мы, как Меншиков в Березовом, читаем Библию и ждем»[35].

Надо знать старые стихи Кузмина, чтобы понять через что прошел человек, еще недавно легкомысленно писавший:

Нам философии не надо И глупых ссор! Пусть будет жизнь одна отрада И милый вздор!

или

Вы читаете Мертвое «да»
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату