– Ты выражайся! – ответил Игорь. – Рак. Умерла.
– А отец существует в природе?
– Тоже умер.
– Нашел своему ребеночку наследственность, – пробурчала Феня. – Сплошные покойники.
– Можно подумать, – засмеялся Игорь, – что с тобой этого не случится… Что ты бессмертная!
– Так ведь живу еще! – резонно ответила Феня. – А их нету.
– Меньше народу, больше кислороду, – засмеялся Игорь.
– Добрый ты у меня! – сказала Феня. – Гуманист.
– Кстати, – сказал Игорь. – Я фотографию видел у Ирки с одной гулянки. Так там и ты, и ее родители. Молодые и пьяные…
– Я? – удивилась Феня. – Откуда ж я могу с ними быть?
– Ты ж всех знаешь! – засмеялся Игорь. – У Ирки мать была журналисткой. Куциянова ее фамилия.
Феня сдержалась, как белорусский партизан. Потому что еще до слов пришло к ней приказание: держись, женщина, и сиди устойчиво. Вернее, сиди усидчиво.
– А! – ответила она как бы равнодушно. – А!
Тут надлежало спросить и про отца. Получилось бы в масть. Но Феня решила – ширк! ширк! – вытереть пыль. Встала, пошла размазывать грязь, чтоб больше было.
Ах ты, девочка-мышонок! Родишься ведь и будешь… Не нужна ты мне! Не нужна! Потому что я однолюбка, у меня Ваня – один, сын – один, внук – один. На два не делюсь, мышонок. Неделимая я частица… Я, мышонок, атом… Так с тряпочкой-вехоткой добралась Феня до старого ученического портфеля, в котором держала большие фотографии. В то самое время, как родить Куцияновой дочку, Феня не помнила у Куцияновой мужа. Итальянца долбаного помнила, хотя в глаза не видела. Другие разные мужские особи всплывали на поверхности воды воспоминаний… Инструктор по идеологии, например… Похабистый такой мужчинка… Главреж оперетты, круглый, как хорошо покатавшийся по свету колобок… Феню тоже щипал, причем больно, зараза, пришлось даже дать по рукам, обиделся, дурак, нажаловался завстоловой. Вот она, фотография. Вот. С юбилея газеты. Феня была на обслуживании. Стоит с самого краю, на животе поднос плашмя, на голове черт-те что, тот еще вид. В моде тогда были начесанные и налаченные башни. У нее выше всех. Было из чего строить. Куциянова, как у нее и принято, с голым разворотом плеч. Идеологический инструктор, главреж, Ваня… Все тут, все по местам… Ваня, как и полагается первому человеку, в центре, девки из общего отдела к нему притулились, кто головкой, кто бочком, но он стоял прямо, он понимал, что вспышка магния – это не просто. Это документ. Не отмажешься. Поэтому руки его шкодливые висели строго по швам и лицо изображало серьезность, ужимок не допустило.
– Мам, я пошел! – сказал Игорь.
– Подожди, – ответила Феня. – Ты не эту фотку имеешь в виду?
– Точно! Она… – засмеялся Игорь. – Ты тут как Екатерина Вторая…
– Я такая и есть, – сказала Феня. – Ну, кто ж отец, если Куциянова – мать?
– Так начальник же обкома! – сказал Игорь. – Он Ирку потом уже признал, хотя она и незаконная. Ирка моя – дитя греха.
– Тогда понятно.
Феня отнесла фотографию в портфель. Щелкнула замком. Она-то, дура, придумала Игорю автокатастрофу со своим «женихом». Даже выстригла из газеты подходящую по срокам заметку. Между прочим, другие поверили тоже.
– Обратной дороги нет, – сказала Феня так, как «Пива нет и не будет». – Никто теперь калек не держит, а мышонок явно будет слабенькая от брата и сестры. Выкинут ее к чертовой матери или родители, или врачи, и концов не найдешь. Мы народ такой.
Феня почувствовала, как начала концентрироваться до величины точки. Хорошее такое, решительное действие. Все лишнее в стороны, все нужное втягиваешь в себя и трамбуешь, трамбуешь… Силу, терпение, настойчивость, презрение, ум, хитрость, самостоятельность… Плотненько, плотненько друг к другу, чтоб больше влезло, чтоб девочке-мышонку выжить в любом случае, а у нее именно «любой случай» и будет… Потому как замесили тебя, девчоночка, на плохих дрожжах.
…А потом развернулись перед Феней плечи-приклады, не пройти. Пришлось сквозь них пробиваться силой.
…Феня умирала, лежа животом на портфеле с неформатными фотографиями. В это время дочка Куцияновой, лежа на спине, рожала в «рафике» «Неотложки», на нее матом орали медсестра и санитары, чтоб дотерпела до больницы, но что возьмешь с этой природы-бабы, если ей пристало рожать!
Чвакнула девочка-мышонок на ладони медсестры-неумехи и тут же расщепила пронзительные глазки, чтоб посмотреть на первых людей на земле Фениной сущностью.
– Ишь, – сказали ей санитары, – какая серьезная. Как пуля…
С точки зрения чечевицы
Тоненькая девушка вскочила со словами «Садитесь, пожалуйста», и огромная тетка с сумками с хрустом внедрилась в узенькое пространство, выдавив еще пару слабых телом пассажиров. Видели бы вы ее лицо. Лицо не смущенного и благодарного человека, а торжествующего хама, уверенного в своем праве. Я просто ощутила утяжеление атмосферного столба в закутке нашего вагона. Но каким разным по атомному составу был этот чертов столб! Выдавленные пассажиры генерировали свой гнев против тоненькой, они убивали ее глазами, и девчушка виновато стала пробиваться к выходу.
И тут я поняла: ее выталкивали не только они, а вся толпа. Ее не любили все. В крошечном пространстве квасился всеобщий гнев против столь малого хорошего. И это было так видно! Я хотела понять, что это есть, почему девчонка так всех раздражила. Потому что она встала, а ты нет, значит, получается, что ты хуже? Да ведь ты безногому-то точно уступил бы. И люди вели тайный скрупулезный выбор вариантов, когда бы они встали. И я, грешница, подумала: не надо было уступать место этой тетке, не надо, и все, по определению. Тетка – хамка.
У меня на этот счет есть свой опыт, давний-предавний.
…Моему сыну два месяца, и у меня кончается декретный отпуск. Тогда, в конце пятидесятых, он, этот отпуск, был двухмесячный. Почти истерически я ищу няню. Нахожу ее прямо на вокзале, в толпе бегущих из деревни людей. Это было время выдачи крестьянам паспортов в хрущевскую «оттепель». Первые признаки свободы после Сталина – и сразу массовый побег из деревни. Я отлавливаю в толпе девчонку. Дома перво- наперво вычесываю из нее вшей. Потом облачаю ее в собственную городскую одежду. Ее удивляет комбинация – такая красавица – и под всем? Не видно же! Ей непонятен пояс с чулками, как непонятен он был моей маленькой внучке, когда я пыталась ей рассказать, что это такое. Девушка кладет сахар в чай с кончика ложки, и я объясняю, что нужно класть хоть две, хоть три с верхом до нужной сладости.
Девушка остается и живет, объясняя мне, хозяйке, что живет она как в раю. Перед самым летом, проходит где-то полгода, я застаю барышню за интересным занятием. Она набивает в свой мешок не только те вещи, которые были ей отданы, но и те, что считались моими. На жалкий вопрос «Что ты делаешь?» она с лицом той тетки, что через полвека выдавливает людей в метро, объясняет мне:
– Вы думаете, я дура? Эсплутаторов давно прогнали, а вы остались. Теперь что ваше – то и мое.
Надо сказать, что все происходит в коммуналке на глазах соседей. И я вижу, что она, коммуналка, на ее стороне. И я теряюсь, я чувствую себя виноватой перед этой юной дурочкой, вымытой и без вшей. Наискосочек стоит соседка, учительница истории. Читаю некоторое смущение на ее лице. Господи, да это же она, я видела, как она шептала что-то моей няне, а когда я вошла, заговорила громким голосом политинформатора.
Итак, коммуналка против меня. В них во всех взыграла классовая солидарность. Ведь, с точки зрения чечевицы, я «эсплутатор» и «не наш человек». Вот ведь не отдаю дитя в ясли, фря такая. А чем их ясельные хуже моего сына?.. А девчонке место на заводе, разъелась тут на сладком и жареном. Когда няня уходит, мне начнут сочувствовать, и эта их фальшь будет больнее, чем страх потерять работу, чем жалость об утраченном платьице из набивного шифона и туфель-лодочек. Девчонка их унесла, как и хотела, а я стою и реву обо всем сразу. Коммуналке приятны мои слезы. Но одновременно – что ли, мы не русские? – они предлагают посидеть в очередь с дитятей, пока то да се… И я уже кидаюсь им в ноги с благодарностью, я уже не помню провокатора-историчку.
Описывая долготерпенье и ужасы жизни русского человека, литература всегда умилялась его