пришел наконец в голову единственный правдоподобный довод, который он мог привести графине. Он начал с того, что сказал с некоторым чувством, что долго боролся и что сердце его разрывается на части. Но, к несчастью, он слишком привык к широкой жизни и хорошо знает, что он уже не в силах больше изменить своим привычкам. Состояния его, однако, едва хватает на него одного и далеко не соответствовало бы потребностям графини. Оба они до такой степени привыкли к роскоши и комфорту, что малейшее лишение… И в конце концов им все-таки пришлось бы расстаться, а потому-то он и решил уехать теперь, чтобы позже не делать разлуку еще тяжелее…
Как и всегда, он в эту минуту верил сам тому, что говорил, и он был убежден в том, что графиня вериг каждому его слову. Она молчала, и он нежно обнял ее. Его верхняя губа слегка дрогнула, еще только несколько слов: не надо плакать… злой рок… возможное свидание… вздохи и слезы… — и все обойдется.
Но графиня удивила его. Она выпрямилась во весь рост, посмотрела открытым взглядом прямо в его глаза и сказала спокойно:
— Винсент даст нам все, что нам необходимо.
Он не мог произнести ни слова, он с изумлением смотрел на нее и наконец пробормотал едва внятно:
— Что? Ты с ума…
Но она его больше не слушала, она медленно пошла к замку. И она была так уверена в своей удаче, так непоколебимо верила во всемогущую любовь графа, который должен был принести ей и эту жертву, самую большую из всех, — что она сказала, с улыбкой оборачиваясь к фламандцу с высокой лестницы:
— Подожди здесь минутку.
В ее последнем жесте было столько царственного величия, что Ян Ольеслагерс готов был снова признать эту женщину обворожительной. Он ходил взад и вперед по дорожкам парка, залитым лунным светом, и смотрел на замок, стараясь найти хоть одно освещенное окно. Но ни в одном окне не было света. Он подошел ближе к замку, надеясь услышать какие-нибудь голоса, крик или истерические рыдания. Но он ничего не услыхал. Ни на минуту ему в голову не пришла мысль войти в замок, — он питал инстинктивное отвращение ко всему неприятному. Он только обдумывал, что ему предпринять, чтобы отделаться от этой женщины, если бы графом овладело безумие и он отдал бы ему ее вместе с приданым. Как отделаться от нее, не будучи грубым и резким? Раза два он расхохотался, — он сознавал весь комизм этой глупой истории. Однако и этот комизм показался ему в конце концов слишком ничтожным для того, чтобы им наслаждаться. Ему стало скучно; взвесив все и не придя ни к какому заключению, он потерял интерес к этому вопросу. Пробродив по тихому парку несколько часов, он совершенно успокоился, и ему стало казаться, что все это ничуть не касается его. Что все это произошло в незапамятные времена или что все это случилось с кем-то другим, а не с ним. Он начал зевать и наконец вошел в замок и направился в свою комнату через длинные коридоры и лестницы. Здесь он разделся, тихо просвистал уличную песенку и улегся в постель.
Рано утром его разбудил камердинер и, сказав, что автомобиль ждет его, помог ему уложить вещи. Ян Ольеслагерс не спросил про господ, но он сел писать письмо графу. Он написал подряд три письма — но разорвал все. Когда автомобиль с пыхтением выехал из ворот парка и понесся по дороге в утреннем тумане, он со вздохом облегчения воскликнул:
— Слава Богу!
Он уехал в Индию. На этот раз он не посылал больше открытых писем. Через полтора года он получил одно письмо, которое долго путешествовало вслед за ним. Письмо было адресовано ему в Париж, и адрес был написан рукою графа; в конверте было только написанное извещение о смерти графини. Ян Ольеслагерс сейчас же ответил; он написал красноречивое, умное письмо, которым остался очень доволен. Он ничем не выдал себя в этом письме, но вместе с тем был искренен и чистосердечен. Одним словом, это было письмо, которое должно было произвести впечатление на того, кому оно предназначалось. Однако на это письмо он не получил ответа. Только год спустя, когда он снова очутился в Париже, он получил второе письмо от графа.
Письмо было очень короткое, но сердечное и теплое, как в былые времена. Граф просил его именем их старой дружбы при первой возможности приехать к нему в Ронваль. Эта просьба была в связи с последней волей графини.
Ян Ольеслагерс был неприятно поражен: от такого путешествия он не мог ожидать ничего хорошего. Его ничуть не интересовала развязка этой семейной драмы, к которой уже давно не имел никакого отношения. Но он уступил просьбе графа только в силу действительно сохранившегося в нем чувства дружбы.
Граф не встретил его на вокзале. Но слуга, который приехал за ним и привез его в замок, попросил его пройти в библиотеку, где его ожидал граф. Ян Ольеслагерс заключил по этому приему, что на этот раз пребывание в замке друга едва ли доставит ему удовольствие. Он не пошел сейчас же к графу, а отправился в приготовленную ему комнату, говоря себе, что все неприятное лучше узнавать как можно позже. Потом он принял ванну, медленно переоделся и, почувствовав голод, велел подать себе в комнату что-нибудь поесть. Был уже поздний вечер, когда он со вздохом решил наконец пойти поздороваться со своим другом.
Он нашел его в библиотеке у камина; граф сидел без книги, без газеты, а между тем, по-видимому, он уже долго сидел так, — перед ним стояла пепельница, переполненная папиросными окурками.
— А, наконец-то ты пришел, — сказал он тихо. — Я уже давно тебя жду. Хочешь чего-нибудь выпить?
Это приветствие показалось фламандцу малосимпатичным. Однако он чокнулся с другом. Три-четыре стакана крепкого бургундского, и он снова приобрел обычную уверенность. Он пускал клубы табачного дыма в огонь и чувствовал себя прекрасно в мягком глубоком кресле. В голосе его была даже некоторая снисходительность, когда он сказал:
— Ну, теперь рассказывай.
Однако он сейчас же раскаялся в своем грубом тоне, и его даже охватило чувство сострадания, когда он услышал неуверенные слова:
— Извини… но не расскажешь ли ты мне сперва.
Тут Ян Ольеслагерс был близок к тому, чтобы сделаться сентиментальным и покаяться — mea culpa.
Однако граф избавил его от этого. Едва его друг пробормотал первое слово, как он его прервал:
— Нет, нет. Извини, я не хочу мучить тебя. Ведь Станислава все рассказала мне.
Фламандец повторил несколько неуверенно:
— Она тебе все рассказала?
— Да, конечно, в тот вечер, когда она рассталась с тобой в парке. Впрочем, все это я сам давно уже должен был сказать себе. Было бы чудо, если бы ты не полюбил ее.
Друг сделал легкое движение в своем кресле.
— Не говори ничего… А что она полюбила тебя — то это так же естественно. Итак, я виновен во всем: я не должен был тогда приглашать тебя сюда. Я сделал вас обоих несчастными. И себя также. Прости мне!
На душе у фламандца стало очень нехорошо. Он бросил в огонь только что закуренную папироску и закурил другую.
— Станислава сказала, что вы друг друга любите. Она просила меня дать вам средства, которых у тебя не было. Разве это не было прекрасно с ее стороны?
Фламандец проглотил слова, которые готовы были сорваться у него с губ. Он с усилием произнес только:
— Господи…
— Но я не мог этого сделать. Да вначале я и не понял как следует, насколько велико и сильно было ее желание. Я отказал ей и позволил тебе уехать. Каким несчастным ты должен был чувствовать себя, мой бедный друг, — можешь ли ты простить мне? Я знаю, как можно было страдать по ней, как можно было любить эту женщину.
Ян Ольеслагерс наклонился вперед, взял щипцы и стал мешать ими в камине. Его роль в этой комедии была невыносима, и он решил положить этому конец. Он сказал резко: