ответы на такие трудные вопросы — в соответствии с действующими в стране законами?
Опыт показывает, что когда от ребенка скрывают правду, дабы не подталкивать его к извращенной идентификации или желая уберечь его от «травматизма», — это замалчивание на деле не только не спасает от травм, но приводит к различным патологическим проявлениям в нескольких поколениях.
Вот, к примеру, одна короткая история — хотя таких историй можно было бы привести великое множество.
Девятнадцатилетняя Н. - мать маленького мальчика, которого по решению суда поместили в ясли, чтобы оградить от жестокого обращения со стороны матери. Сама она с младенческого возраста была воспитана приемной семьей, о которой сохранила самые добрые воспоминания. Ей никогда не говорили, кто были ее настоящие родители и почему ее удочерили. В восемнадцать лет она сошлась с человеком, который начал ее бить с первых же дней беременности. После родов ей трудно было заниматься сыном. Как раз в это время она разыскала, наконец, своих биологических родителей и узнала, что ее отец убил одного из ее братьев, когда ей самой было всего два года.
Ее сожитель продолжал избивать и ее и сына. Во время одной из таких семейных сцен она сама побила сына, после чего ее арестовали, а ребенка поместили в ясли. На суде всю вину за жестокое обращение с сыном она взяла на себя. Хотела «выгородить» своего друга, как она сказала мне потом.
Сама она не видела никакой связи между своим прошлым и сегодняшними проблемами.
Люди, которые хотели «защитить» ее от страшной тайны, на самом деле невольно подтолкнули эту молодую женщину (против ее собственного желания) перевести историю ее семьи не в слова, а в действия.
Ее сын, который попал в ясли в двухмесячном возрасте, а ко мне — шестимесячным, явно отстает в своем развитии: он плохо двигается и ему не хватает коммуникабельности, что с возрастом может усугубиться.
Даже в тех случаях, когда решаются сказать правду ребенку, нелегко найти необходимые щадящие слова. Да и правда от этого не становится менее ужасной. Поэтому чаще всего и стараются «защитить» ребенка от этой правды, хотя и понимают, что ничего это ему не даст.
В итоге ему или вообще ничего не говорят («ребенок еще слишком мал, чтобы что-то понять»), или сообщают лишь часть правды. Обычно также фальсифицируют факты: папа уехал, мама скоро вернется; он или она сделали это не нарочно. Лишь бы ребенок не узнал, что его родители преступили закон. Люди опасаются, что это горькое знание причинит ребенку не только боль. Они полагают, что у него возникнет искушение поступить таким же образом («каков отец, таков и сын»).
Почему нам, взрослым, так трудно говорить с детьми о преступлениях, которые совершили их родители? Почему мы думаем, что ребенок не способен «строить самого себя», проникаясь при этом уважением к закону, а не следовать модели поведения своих родителей? Почему мы стараемся показать себя всегда только в выгодном свете и замалчиваем наши слабости? Стоит ли так уж бояться критических суждений наших детей? Ведь живя в обществе, где все должны подчиняться одим и тем же законам, ребенок никогда не осознает себя личностью, если ни разу не осмелится критически оценить поступки своих родителей.
Раньше или позже, но ребенок должен начать строить свою собственную жизнь, исходя из своих личных склонностей и способностей. И, не стараясь лишь повторять жизнь своих родителей — пусть даже самых замечательных!
Нас всегда крайне удивляет, когда закон нарушают дети и подростки из «хороших семей». При этом мы легко признаем, что кто-то из наших благополучных знакомых может происходить из неблагополучной семьи. В таких случаях мы лишь говорим: «Он (или она) сумел во-время выпутаться». То есть, когда речь идет о других, мы все-таки интуитивно признаем, что если даже человек в какой-то период жизни идентифицируется со своими родителями, он вовсе не обязательно будет им во всем подражать. А вот для собственных детей мы всегда стремимся оставаться моделью и пуще всего не любим их критики.
Сейчас вы познакомитесь с историями детей и с переживаниями взрослых (в том числе и работавшего с этими детьми психоаналитика), которые напомнят вам издревле знакомую и великолепно описанную в мифологии ситуацию: человек, которому мы полностью доверяли, вдруг превращается в безжалостного и смертельного врага. И такие родители, предстающие людоедами и убийцами, вызывают у нас самое сильное оттолкновение. Когда мы познакомимся с историей убийцы, нам бывает очень трудно признать, что перед нами вовсе не монстр. Ведь если он не монстр, то на его месте могли бы оказаться и вы, и я.
Мы часто путаем экономический прогресс с уровнем нашей цивилизованности. Детей в нынешнем обществе рождается на свет меньше, чем в прошлые времена. Это соответственно повышает для нас ценность каждого ребенка. Но когда мы сталкиваемся с детьми, для которых жизнь в семье — это ад, и обществу приходится брать на себя их воспитание, нас охватывает смятение: как такое возможно в сегодняшней Франции, в ее самых разных социальных слоях? Какой прок от всех наших великолепных медицинских, технических и экономических завоеваний, если, успешно решая проблемы выживаемости и материального комфорта, мы не в состоянии при этом обеспечить детям элементарное человеческое существование?
Как психоаналитику мне было очень трудно работать с такими детьми и вместе с ними восстанавливать их психику.
Почему на первых порах я не могла не осуждать их родителей, хотя прежде подобная проблема никогда не вставала передо мной?
Отсутствие «осуждения» не означает отсутствия клинического диагноза, но если психоаналитик «осуждает», это почти всегда означает, что себя он считает «лучше» родителей ребенка, которым он в данный момент занимается. В этом случае психоаналитик перестает быть врачом и становится опасным для ребенка, поскольку никогда не имеет права подменять собой судью по делам несовершеннолетних и их родителей.
Меня крайне беспокоило, что мое отношение к родителям ребенка может помешать мне услышать и понять, что чувствует ребенок. Работая с такими детьми, я — не без мучительных сомнений — пришла к очевидной истине: отсутствие критического отношения к родителям не должно быть самоцелью — оно необходимо мне как психоаналитику, чтобы выслушать и понять ребенка; но как член общества я имею полное право вырабатывать свою оценку чьего-либо поведения — в соответствии с общепринятыми нормами и законом.
Эта истина не представлялась мне столь очевидной, когда своих детей ко мне приводили родители, которые слыли безупречными и никто в обществе не считал их преступниками. В этих случаях или само общество санкционирует их преступность, или мы при закрытых дверях, в своих кабинетах, узнаем о тех извращениях, которым подвергают родители своих детей и вынуждены сохранять тайну. Во время курса лечения невозможно говорить и делать все, что считаешь нужным, особенно если перед тобой маленький ребенок. Можно, конечно, отказаться продолжать курс лечения, чтобы не стать соучастником извращений таких родителей, которые остаются для общества вне подозрений, но нередко это еще труднее, чем говорить с ребенком о преступлении, совершенном его родителем и подлежащем наказанию в нашем обществе. Если преступление уже свершилось, его непоправимость не делает его менее страшным. Я не хочу отмахиваться от тех, кто упрекает психоанализ и особенно детский психоанализ в приверженности к нормативности. Но не нужно, на мой взгляд, путать две совершенно разные позиции:
Андре Грин в своей работе «Ребенок-модель» задается вопросом: какие задачи может ставить перед собой психоаналитик помимо формирования «образцовых детей», даже если он действует в соответствии с желанием самого субъекта? Во время лечебного курса важно не только сформулировать закон или внушить уважение к запрету как таковому, что, однако, не должно сочетаться с воспитательными задачами. Психоаналитик решает проблему восстановления психики.
Когда психоаналитик работает с ребенком, то желательно, чтобы он ставил перед собой задачи, отличные от педагогической и решения проблемы адаптации, и я думаю, что все психоаналитики так и делают, независимо от того, признают они это или нет.