тем и одной нехорошей чертой характера, чем-то вроде болезненной склонности к доносительству. Чего она добивалась, исправно докладывая по инстанциям обо всём, что видела и слышала в общаге, я не знал, как не знал, например, зачем она в дорогой пушистой шубке ложилась на грязный пол институтской библиотеки. Как-то раз, весной или осенью, точно не помню, помню только, что на улице было очень грязно, я стоял в очереди в библиотеке, расположенной в подвале института. Ира Светлова крутилась в тесной толпе у каталогов. Она выдвигала и задвигала ящики с карточками, опускаясь всё ниже и ниже, и когда ей, по-видимому, стало неудобно наклоняться к самым нижним из ящиков, она улеглась на полу под грязными ногами очереди и, словно бы успокоившись, с безмятежным видом стала рассматривать карточки выдвинутого ящика, который, между прочим, можно было просто вынуть и просмотреть на столе, подоконнике или деревянном библиотечном прилавке.

В общежитии обычно она одна занимала всю комнату, о чём, если я не ошибаюсь, её мама заранее договаривалась с комендантом. Портянский рассказывал, как однажды ворвался к ней ночью и обнаружил её лежащей поверх простыни абсолютно голой. Поражённый видом её тела, он, конечно же, тут же на неё набросился, но она, как говорит Портянский, даже не шевельнулась, а спокойным ровным голосом сказала: “Дима, уйди, пожалуйста, а то я расскажу всё декану”. Портянский сдался не сразу, а только тогда, когда понял, что имеет дело с кем-то вроде мёртвой панночки из “Вия”, и долго ещё хохотал в коридорах, говоря, что он понимает всё: и то, что она мёртвая, и то, что спит голая, не понимает же только одного — отчего она не укрывается?..

Тагир носился по коридору, и чуть ли не по всей общаге разносились его звонкие злобные крики и довольно красивое безумное рычание. В такие минуты он, по всей видимости, желал расквитаться не только с какими-нибудь обидчиками (хотя — кто его мог обидеть?), а скорее, пожалуй, со своей собственной принадлежностью к сообществу неполноценных окололитературных людей, всякого рода калек, наделённых, как правило, непомерной заносчивостью. Возможно, он хотел восстановить хотя бы на мгновение безумную справедливость силы, гибкости и красоты.

Короче, в тот раз, когда я вышел, намереваясь успокоить его, Тагир, немного приседая и озираясь, взмахивал посреди коридора своими густо-волнистыми тёмными волосами, в двух метрах от него (секунду назад раздался звук пощёчины) держался рукой за лицо здоровенный толстяк в очках, а мимо — в белом плаще, затянутом пояском на талии, с распущенными волосами и сумочкой через плечо шла куда-то по делам Ира Светлова. Со своими вертлявостью и высокомерностью она, оглянувшись, что-то сказала Тагиру. Тагир с ненавистью, очень страшным голосом, крикнул ей что-то в ответ.

— Тагир! — позвал я, делая шаг в его сторону.

Но тут Ира, оглянувшись ещё раз, молча смерила Тагира взглядом колониальной леди, и Тагир в ответ на этот взгляд пролетел мимо меня и с непостижимой быстротой ударил Иру ногой в её белый, с милыми женскими складочками приталенного плаща, зад. Удар был такой силы, что сумочка слетела с плеча Иры и упала на пол. Тагир кинулся назад к толстяку, не успевшему отступить, я кинулся к Тагиру, и когда я снова взглянул на Светлову, она всё ещё была в коридоре.

Она подняла свою сумочку и взяла её в руки, и неуверенными шагами слепого медленно двигалась к выходу из коридорного крыла в сторону лестницы. Она так безудержно рыдала, что её новенькая, мамой, очевидно, купленная, сумочка, вываливалась из её как бы ослепших рук, она поднимала сумочку и снова роняла её, пока не добралась наконец до лестницы и не исчезла за поворотом коридора.

…А ещё я очень хорошо помню — и пусть это будет гимном литинституту эпохи очередного русского декаданса — как Тагир в полном одиночестве сидел почему-то на корточках в углу лестничной площадки пятого этажа и держался руками за голову. На пятом этаже на стенке висел телефон-автомат, и обычно у него стояла очередь, но в тот раз не было ни души. Тагир, забившись в уголок, спиной к дверям в запертый читальный зал, в свежей рубашке и с чисто вымытыми тёмно-гнедыми своими волосами, сидел на корточках и, очень может быть, ждал кого-то.

— Тагир, — подошёл я к нему не удержавшись.

В тот момент я был с сильного похмелья — всё раздражало, мучило и пугало меня больше обыкновенного. И всё-таки я зачем-то подошёл к нему и сказал:

— Тагир…

Он поднял голову. Лицо его было бледно-голубым, а глаза — чёрными от огромных зрачков. Белки глаз были в розовых прожилках, вероятно, он недавно курил анашу. Выглядел он нечеловечески трезвым, как бывает в течение нескольких неожиданных мгновений трезв допившийся до последних чёртиков.

— Куда-то катишься? — мрачно спросил он меня. — А куда?

Я хотел было что-то сказать ему, но он вдруг весь раздвинулся сумасшедшей улыбкой.

— А я колобок! — с глуховатым звоном в голосе произнёс он. — Мы все колобки! Катимся куда уклон.

После этого он закинул голову и с невыразимой мелодичностью тона залился смехом, в котором звучало непонятное счастье, слитое с далёкими сожалением и угрозой.

Я ушёл.

4

Кобрин, зная, что стартовали мы не одновременно, то есть зная о том, что я уже около недели не просыхал, обещал догнать меня, и он не солгал.

Через час приблизительно он достиг известной степени невменяемости и стал спорить с Тагиром и навязчиво угрожать ему. Тагир только смеялся и поддевал его. Всё шло своим чередом. Мы наливали тархун, а Тагир с Джафаром угощали нас анашой. Постепенно мне стало казаться, что весь воздух этой удлинённой комнаты пропитан запахом какой-то азиатской неторопливой утончённости. Стены уже дрожали и плыли перед глазами, мелькали лица: Тагира, где-то под потолком — голубоглазого юноши; я пытался читать что-то с машинописного листка, взятого мною с подоконника, где стояла пишущая машинка “Эрика” в окружении пустых пивных и водочных бутылок.

— А ты, друг, не любишь тех, кто бухает, да? — приставал Кобрин к восемнадцатилетнему великану. — Не любишь?

Юноша улыбался опасной улыбкой, но, по-видимому, не знал, как себя вести.

Потом меня несколько отпустило, и я вспомнил о дуэли, а следом — о Лизе. Необыкновенное горячее чувство залило при этом воспоминании меня, словно я был крошечной хрупкой птичкой, сжимаемой чьей-то сильной мягкой рукой, как тот стриж, которого я когда-то ловил полотенцем в Переделкино, прыгая по комнате с расстёгнутым болтающимся ремнём и оглядываясь на Ирину, приподнявшуюся на кровати и простынёй прикрывавшую свою мягкую грудь.

Я хотел видеть Лизу, увидеть её хотя бы на секунду, мне казалось, что это поможет мне…

— Андрей, а где твоя леди, как говорит Храбрый Портняжка? — спросил, приблизившись, Тагир.

Храбрым Портняжкой он называл Ноздрёва-Портянского.

— Не знаю, — сказал я.

— Это не моё дело, — сказал Тагир, — но она крепко за тебя держится. Ты её не боишься?.. Хотел бы я бояться какой-нибудь женщины. Это, наверное, лучше этой вонючей дури…

— Это, действительно, — я с трудом выговорил “действительно”, — не твоё дело, но я её не боюсь, если ты имеешь в виду Елену…

— А может быть, ты не умеешь? Бояться женщину надо уметь, — сказал Тагир.

…Мы с Кобриным могли, конечно, выпить бутылок по пять-шесть без закуски и уехать в холод февральского вечера под завывание и взблески оранжевых машин реанимации, но у нас была дуэль, а не пари. Кобрин (хотя навряд ли это было рассчитано сознательно) не хотел, очевидно, скорого совместного самоубийства алкоголем, он добивался чего-то другого, и всё меньше было понятно — чего, но главное — это то, что между нами установилось какое-то равновесие взаимного подхлёстывания и сдерживания — мы как бы договорились, что дистанция будет длинной, чтобы можно было проверить друг друга на разных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×