письмо: «Милостивый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца». Письмо, конечно, было написано на языке жестов — по-французски. «Делать было нечего, — вспоминал Соллогуб, выступая с докладом в обществе любителей российской словесности тридцать лет спустя, — я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца». Следующая фраза его воспоминаний такая: «Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно…»

На этой фразе лежит сень Аннибальского парка.

Итак, весна 1836 года выдалась ранней, уже в апреле было сухо и тепло. И стоя у колонны с бюстом Миневры в римском шлеме, Соллогуб чувствовал как все фибры души проникаются солнцем и негой. Хотелось жить и жить. Перелом жизни (галл.) был тяжек. Смерть так внезапно бросила свою тень на его судьбу, что он так же врасплох, мгновенно и нараспашку влюбился в жизнь, и сейчас с особой сладостной болью дышал клейкой свежестью парка, следил, как плывут в вышине бело- дымные тучки. Слушал морское шипенье крон на ветерке. Он понимал, что стрелять в Пушкина нельзя, и все же мысленно молодая рука поднимала пистолет, хотя и не целилась. Диск солнца слепил. Он был превратно истолкован врагами поэта, невинен, только лишь глуп, повода для сатисфакции нет, и все ж таки честь его была больно задета, кроме того прослыть трусом… нет, нет! лучше смерть, чем это.

Так или примерно так думал наш герой, бродя в одиночестве по боковым дорожкам, избегая счастливой четы и милого семейства своего удачливого приятеля. Только единожды он вдруг решился: буду целиться… и тут же очнулся. Кровь бросилась в лицо, лоб покрылся испариной. Он стоял посреди мрачного густого ревира из туй, в окружении своры маленьких замшелых обелисков, пирамид и траурных урн с мордами собак и профилями кошек. Один обелиск лежал плашмя у ног его, и глаза невольно прочли латынь на горельефе: «Et in Arcadia Ego». И я в Аркадии. На горельефе была вырезана эмблема из двух, опущенных огнем вниз, факелов вокруг кошачьего черепа. В лицо пахнуло затхлой сыростью, вонючей прелью, чуть ли не серой, словно распахнулся лаз преисподней. Очнувшись, Соллогуб опрометью кинулся назад на аллею. Сзади хохотнуло. Даже тогда, когда он выбежал на солнце, его зубы стучали, будто от холода. Тут его позвали обедать. За столом был новый гость из столицы, речь зашла о петербургских сплетнях. Под первым литером шел рассказ о том, что там появился новый француз, роялист Дантес, необыкновенный богач и первый красавец, и, что он уже сильно надоел Пушкину, открыто преследуя восторгами его жену, тоже первую красавицу. Соллогуб слушал с бледным лицом и думал о том, что «вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, „во избежание какой-то светской молвы“». В разговоре наш герой почти не участвовал, счастье друга навевало печаль, а когда подавали бламанже, к столу на террассе явился нарочный с пакетом от генерал-губернатора. Графу Соллогубу сообщалось о полученном на его имя предписании министра внутренних дел графа Блудова. Сразу из-за стола гость велел закладывать экипаж. Когда коляска уже порядочно отъехала от ворот и поднялась вверх по дороге к поклонному кресту, Соллогуб оглянулся, и парк брызнул ему в глаза прощальной вспышкой красоты. От романтической картины зеленой гряды — прибоем под облаками — захватило дух, а на глазах появились невольные слезы. Дуясь на себя за чувствительность, Соллогуб достал платок и, промакнув глаза, с неясным облегчением откинулся на кожаные подушки. Лошади бежали легко. Силуэт креста плыл на фоне позлащенных небес. Ездок перекрестился. Летний день не хотел угасать, и до заката была целая вечность. И думалось… так, ни о чем. Впрочем, он окончательно решил не стрелять в соперника.

Можно спросить: да было ли все это?

«Все»? Все, пожалуй, нет. Но было почти все.

Когда «я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распоряжение генерал-губернатора Дьякова, — вспоминал позднее Соллогуб, — я поехал в вотчину моей матушки на два дня, сделать несколько распоряжений…

Пушкин все не приезжал».

Здесь опять требуется вмешательство автора… Соллогуб не знал, что еще 29 марта скончалась «прекрасная креолка», мать Пушкина, гроб которой он сопровождал из Петербурга в Михайловское, где и похоронил тело у стен Святогорского монастыря рядом с могилами ее родителей, Осипом и Марией Ганнибал, дедушкой и бабушкой. Заодно (!) он выбрал и место для себя и сделал вклад за будущую могилу в монастырскую кассу. Только 16 апреля он вернулся из Михайловского, а 29 числа того же месяца выехал из Петербурга в Москву. Дорога шла через Тверь, где Пушкина ждала третья дуэль этого года. Хотя ей не суждено было состояться (черт все ж таки еще помучал поэта), Соллогуба в Твери не оказалось. Надо же, что именно в эти два дня его унесло в матушкину вотчину. Уезжая, Соллогуб на всякий случай оставил письмо к Пушкину у своего секунданта князя Козловского. Они встретились, Пушкин был сама любезность, жалел, что не застал графа, извинялся, что стеснен временем, и на утро укатил дальше в Москву. На третий день Соллогуб вернулся и с ужасом узнал, с кем разъехался так глупо. «Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел себя везти прямо к П. В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодными».

Бал правил жест, потому разговор шел на французском.

Ожидая Пушкина, Соллогуб еще на что-то надеялся, на что — он и сам толком не знал. Но Пушкин держал себя с такой ледяной вежливостью, был так по-светски церемонен, столько было в его лице и манерах страсти к условиям, что Соллогуб с холодком понял про Пушкина: соперник по особому щегольству привычек не хочет отказываться от прошлогоднего дела, им затеянного. Что пустая причина — не причина для фамильярности с честью… «Кто ваш секундант?» — спросил Пушкин. Путаясь, Соллогуб отвечал, что секундант его, князь Козловский, остался в Твери, (это было и так ясно, иначе б Пушкина не подняли с постели), что в Москву он только что приехал, (это тоже было видно с первого взгляда), что он хочет просить быть секундантом известного генерала князя Федора Федоровича Гагарина. Пушкин, зевая, извинился, что заставил графа Соллогуба так долго дожидаться, и объявил, что его секундантом будет Нащокин.

Стало ясно, что дуэли не избежать. Соллогуб даже подумал, что, пожалуй, Пушкин убьет его… может убить. Ведь тот был из плеяды героев отвлеченной мысли, которые в декабре… Мысли в его голове путались.

Между тем Пушкин думал о том, что юный граф, навряд ли его судьба. После того как старая колдунья Кирхгоф нагадала ему насильственную смерть через белую лошадь, белую голову или белого человека — Weisskopf, — он примеривал ее пророчество на всех соперников. Во-первых, Кирхгоф сказала, что он проживет долго, если на тридцать седьмом году не случится с ним беды от… Ему еще нет тридцати семи, во-вторых — Пушкин подошел к окну гостиной и выглянул со второго этажа — почтовая тройка была хорошо видна, светало, среди них не было ни одной белой. В-третьих, Соллогуб не белокур.

Наконец, он не фат. А его судьба (фатум) явится в маске фата… неужели он?

Раз это не судьба, значит — пустая трата времени.

Разговор невольно оживился. Два литератора повели речь о недавней книжке «Современника». Пушкин даже рассмеялся, и беседа пошла почти дружеская, до появления Нащокина.

При новом свидетеле Пушкин вновь принял леденящий тон: он никому не позволит сделать из себя шута. Честь — не место для царапин.

Сонный Нащокин разглядел юного графа-шатена и перевел дух. Друзья Пушкина хорошо знали его тайную страсть пытать судьбу. Например, когда тот написал злую эпиграмму на Андрея Муравьева, последний спрашивал у Сержа Соболевского: «Какая могла быть причина, что Пушкин, оказывающий мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?» Соболевский отвечал: «Вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщикам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться

Вы читаете Гений местности
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату