Полотняный завод, в особняке отца декабриста Эн, останавливался великий русский и так далее и тому подобное.
Конечно же, эта легенда не выдерживала ни малейшей критики, но парк по старинке назывался Аннибаловским, можно было б (накручивал Авангард) и прадеда, и деда приплесть, мол, не зря в народе бытует молва…
И письмо сработало. Без пушкинского заступничества когда бы еще дошли руки до дела. Года через полтора, пусть медленно, но развернулись работы по восстановлению особняка и облагораживанию парка: вычистили пруды, вырубили редкий подрост, поправили аллеи, по гравюрам восемнадцатого века восстановили беседки «лямур», «билье-ду», срубили прожорливую стайку иудиных осинок с купола осевшей часовни Нечаянный радости, восстановили жиденький крест, задраили решеткой ее окна, вынесли вон шестидесятилетнюю грязь, навесили у входа массивную стальную дверь. Старый дом оделся в леса. Начали латать прогоревшую крышу, расставили в сирых залах электросушилки. Сняли с макушки мраморной колонны ржавый самолетик, на который было стыдно смотреть. Соскоблили грязюку, мох и плесень в искусственных гротах. Снова в алебастровых чашах ожила ключевая вода. Казалось бы, обман удался, но не тут-то было. Наша истерическая этика не могла не вскипеть праведным гневом… В конце августа 1980 года по аллее к особняку подъехала лаковая алая «Лада», или «жигуль» в экспортном исполнении (а переименовано отечественное авто потому, что на французском «жиголо» — род сутенера, в этом смысле «лада» — галлицизм), и из машины вышла решительная девушка неопределенного возраста от двадцати до тридцати лет, с красивым лицом. Уже потом, когда поединок кончился, наш герой Авангард Молокоедов обозвал ее про себя гадкой красавицей. Девушка искала Молокоедова, ответственного секретаря местного отделения ВООПИиК, который вот уже второе лето проводил свой отпуск здесь, на лесах вокруг особняка, на аллеях. Красавицу окружили сразу три провожатых и довели к Авангарду. Разговор был короткий. Девушка оказалась литературоведом, новоиспеченным кандидатом наук. Звали ее потрясающе — Магдалина. А начала она с того, что вручила подрастерявшемуся Молокоедову копии переписки между исполкомом и местным отделением общества, где, то на одной, то на другой страничке, мелькали слова: «пушкинский мемориал», «заповедные места», и даже «святой уголок отечества», а замыкала тексты его залихватская подпись. Красавица потребовала объяснений. У пушкиноведов, сказала она, нет никаких сведений о том, что Александр Сергеевич бывал в этих местах и тем более здесь творил, как об этом постоянно говорится в документах общества.
Объяснитесь!
Оказалось, что она уполномочена все это выяснить одним известным пушкинистом, секретарем которого является, и который узнал про эту самодеятельность случайно. Девушка была заранее настроена разоблачать.
Авантюрист Молокоедов смотрел на ее красивое лицо с молочной кожей, на то, как выразительно гуляли брови над восхитительными глазами цвета спелого крыжовника, на медовые золотистые волосы вдоль спины, соображал, как быть. Сначала он попытался пустить пыль в глаза, отделаться общим трепом. Но красавица не собиралась выслушивать его комплименты и круглые фразы. У нее оказалась прямо-таки бульдожья хватка. «Я не затем катила из Питера, — сказала она, — чтобы вы вешали мне, извините, лапшу на уши». И снова потребовала объяснений и обоснований для реставрации. Тогда Молокоедов стал отчаянно врать, что местное отделение общества располагает «железными» материалами краеведов, в которых черным по белому доказано, что Пушкин был здесь несколько дней летом 1835 года, у тогдашнего владельца усадьбы графа икс (фамилию Авангард выдумал на ходу), на обратном пути из Полотняного завода, где побывал у родителей жены по денежным делам. Есть тому неопровержимые письменные свидетельства, они приобщены к делу… как кульминация этой беспардонной лжи в воздухе возникла некая малахитовая — под цвет глаз красавицы — папка с белыми тесемками, которая якобы хранится у него в сейфе.
Авангарду самому стало стыдно от такого вранья, но он взирал на хмурую Магдалину непорочным взором.
Молокоедову тридцать семь лет. Сейчас у него злое выражение лица. К тому ж сегодня он небрит. У него обманчивая внешность провинциала.
Красавица задумалась: если слова Молокоедова — правда, то ее патрону выпадал шанс вписать несколько строк в летопись пушкиноведения. Новые факты из жизни поэта ценятся на вес золота…
Авангард поклялся завтра же представить ей эту папочку в полное распоряжение. Почему завтра? Потому что закрутился в его голове еще один план.
Наступила передышка.
Авантюрист показал красавице вечерний парк, пруды, залитые закатной ртутью, смешную сосну, у которой все ветки росли только с левой стороны, за что он прозвал ее «Гребенкой». Ввернул при виде окрестных панорам из беседки слова Пети Трофимова: «Вся Россия — наш сад». Добавил из Лихачева о «стыдливости нашей формы», на что Магдалина заметила о западной стыдливости к истине. Авангард взял в ладонь ее холодные длинные пальцы и осторожно сказал о том, что почему бы Пушкину и не побывать здесь, тем более, что дорога из Петербурга на Псков, а оттуда — в Михайловское проходила там же, где и сейчас, в нескольких километрах от парка, что парк хорошо виден с поворота шоссе на склоне Поклонного креста, что глаз поэта не мог бы прозевать столь живописную гряду. «Да, — согласилась красавица, — такое вполне вероятно». Но тут же насторожилась: что вы хотите этим сказать? Авангард свел все к аллегории. Главное — руки она не отняла. Он продолжал плести свои плутни и предоставил в ее распоряжение бывшую гостевую комнату в отремонтированном флигеле. Это была та самая комната, в которой когда-то, в середине прошлого века, ночевал доверенный секретарь Петра Васильевича Охлюстина и которую он почти до утра мерял бессонными шагами, думая о том, как вернее исполнить деликатное поручение и увезти с собой Катеньку Ивину… Легкие токи бродили по молочному лицу красавицы, она смотрела на авантюриста женским оценивающим взглядом. Ее кошачьи глаза влажно мерцали. Качалась на малахитовых зрачках тень неясного желания. Молокоедов был провинциален, широкоплеч и наивен. И эти мальчишеские глаза, нервный рот. Они были вдвоем, пили местное вино самого дурного толка, парк сонно дышал за окном, стены и пол пахли свежей доской, смолой, ноздри красавицы иногда раздувались от возбуждения. Она распустила вдоль спины прямые стеклянистые волосы с искусственным оттенком цветочного меда. Авантюрист незримо крался все ближе, ближе, его рука с невинной наколкой нырнула в пушистое стекло, одним словом, Молокоедов овладел Магдалиной, а утром, думая, что дело в шляпе, чистосердечно признался, что никакой заветной папки с тесемками у него нет, что пушкинский визит в сии пенаты целиком на его нечистой совести, что вся эта хитрость — всего лишь рычаг для того, чтобы спасти парк, дом и окрестности от хронического вандализма, тем более, что в Новобалковске планируют открыть цементный завод, и у местных вся надежда на Пушкина.
Красавица зловеще рассмеялась, затем бесстыдно принялась за туалет, вытерла грудь влажной махровой варежкой, осмотрела гладкие, как изнанка перламутровой раковины, подмышки, выдернула пинцетом случайный черный волосок и занялась макияжем лица. И все это молча, под напряженным взглядом Молокоедова. Наконец, она сказала этому мальчишке, что «постель — не повод для знакомства», что рассчитывать на ее пособничество в авантюре просто глупо, что ложь и Пушкин — понятия несовместные, и, что, конечно, истина с ее подачи восторжествует. Афере его пришел конец, да и карьере тоже.
Авангард был в отчаяньи. Черт с ней, с карьерой! Он яростно кричал Магдалине о том, что разоблачение остановит все дело на самом взлете, что дом будет брошен, парк загажен, а трубы цементного зверя вырастут вон там, что потом истина может восторжествовать, потом, когда реставрация закончится, что осталось год-полтора, а там, пожалуйста, разоблачай! что есть, наконец, высшая правда, в его вранье — интересы народной памяти отечества и самого Пушкина! что святая ложь выше садистской истины, что мы стали иванами не помнящими родства, которые гадят в чистые источники духа, что пора перестать быть рекрутами прогресса и превращать катастрофы в повод для героизма, что интеллектуальная челядь трижды виновата перед народом, что тело его и душа страждут от потравы, жаждут по правде, а глаза слепнут от вечных поминок по духу, что вся наша бестолочь, пьянка, гниль, разор и развал — лики народного алиби перед богом за неправую жизнь, что радиация корысти превратила жизнь в крысиные бега, в жизнь-выгоду, а людей в слепошарых котят, жрущих свои же хвосты! опомнитесь, комариная кровь! что прошлое искалечено бомбами неистовых скопцов, что не реставрация памятников, а реставрация