Елизавету и сына Леонида.
Отец, будучи старше жены на пятнадцать лет, прожил еще десять и, жадно следя за судьбой старшего сына, успел за три года до смерти узнать о рождении созданного тем Камерного театра. Правда, вскоре или почти в те дни, когда умирал отец, Камерный театр тоже умер, чтобы воскреснуть в том же семнадцатом году, но об этом нерукотворном чуде позже. Отец умер — театр воскрес, и два этих, казалось бы, противоположных события иногда складывались в душе Александра Яковлевича в какое-то горькое, недоуменное воспоминание.
Мать была прекрасна и нервна, отец — над схваткой. Он успел внушить сыну, что вокруг хорошие люди. Других он не знал, все были хорошие.
И на вопрос сына — «неужели так в жизни все красиво?» — отвечал: «Еще лучше, мой мальчик».
Саша Коренблит был добрым мальчиком. Но об этом ему надо было напоминать. Темперамента самого взрывного. Как у мамы, Мины Моисеевны. Не любил себя в эти минуты. Извинялся, что был неправ, погорячился. Ему прощали. Действительно, погорячился. Что-то вроде маленьких облачков затмения, находивших на него. В остальном — очень даже терпелив и незлопамятен.
«Я хороший», — говорил он. И это было правдой.
Море было его мечтой. Море и театр. Чтобы приблизиться к театру, следовало переплыть море. Где оно, какое?
Ромны — местечко, не успевшее стать городом, но все же гордое своим местоположением. Когда все торговые пути идут через него, трудно не заметить Ромны! Шли на запах табака, конечно — роменской махорочки. Хороший добрый запах для ярмарки. Город благоухал, как молодой сад. Людей приводила сюда страсть к дармовому и обильному курению. Они тащили за собой волов, коней, овец, гусей — живность со всей Малороссии. Скот воротил морды от дыма.
Любовь к хорошему табаку навеки связала Таирова с воспоминаниями о родном городе Ромны.
Еврейское население, тридцать процентов от общего, предпочитало Ромны многим украинским местечкам. Здесь торговались, орали, приходили к соглашению, здесь в общем гвалте евреи были как рыба в воде, они ныряли повсюду и выныривали в том самом нужном месте. Непринужденный театр еврейства, танец в тесно очерченном круге, почти на месте — не дай бог выйти за пределы или затоптать очерченное!
Евреи знали свое место. Они ремесленничали и торговали. Они считали за других, потому что другие не умели считать. К ним относились снисходительно, как к народу, не обладающему никакими правами. Местным даже нравилось, что есть люди, еще более униженные старшим братом, чем они сами, — им всегда было на ком отыграться за собственное унижение.
Так катилось именем Христовым это взаимное колесо унижения по Руси, и были евреи в нем последней спицей. Тут важно не то, как оно на самом деле было, а как воспринималось самими евреями.
Осторожно и с презрением. Не важно, как относятся к тебе чужие и даже свои, — не важно; важно, как относишься к себе ты сам. Каждую минуту на особых весах взвешивает еврей — сколько он сегодня стоит и на что способен. Это заставляет его быть внимательным к окружающему миру, не расслабляться. Даже в самые, казалось бы, праздные минуты еврей напряжен. Он прислушивается. Что поделаешь — прошлое. Оно не оставляет в покое, а у еврея было и есть только прошлое. О будущем для себя он разучился думать. Если только о своих детях…
Дорога идет к реке Суде так долго, что успеваешь нафантазировать, какая ждет тебя впереди большая вода, а там только речка, которую ничего не стоит переплыть, и в ней плещутся, как в бочке, многие люди.
Но зато еще дальше, там, где великий шлях, что до Киева доведет, — такие возможности, непостижные сердцу: свобода и земля, легкая, легкая, будто поддуваемая снизу, какая-то колышущаяся благодатная громада почвы, снизу вверх, до самого неба, перед твоими глазами, за твоей спиной, повсюду.
Пространство любви. Такой это край — Украйна, что тут поделаешь! Он не оставляет тебя даже после смерти, даже когда ты окажешься в еще более свободных и грандиозных просторах. А глянешь вниз и увидишь — вот Ромны, вот же, а там и отец, и мама, и все твои близкие в глаза набегают, так близко они видны от подножия престола Божьего, а не достать, не достать!
Но почему Ромны? Откуда в этой глуши, Ромнах, — Бердичевское двухклассное училище? Перенесли его туда, что ли?
А вдруг на самом деле главное — Бердичев? В Ромнах, где кроме записи в книге раввината о Коренблитах ни следа, жили родители Мины Моисеевны, Сашины дедушка и бабушка, а Сашу просто привезли сюда рождаться, чтобы потом через годик, когда он окрепнет немножко, усадить в поезд и повезти по железной дороге, открытой аж в 1870 году, через всю Украину в тот самый Бердичев, где была уже совершенно не сравнимая с Ромнами бурная интеллектуальная жизнь, где еврейство бродило всеми интересами своего времени и распаленного национального воображения.
Почему не в Бердичеве происходить всему написанному выше? Почему ни слова об этом городе в плане так и не написанной Таировым книги?
Что — нельзя вспомнить? Что — нечем вспоминать? Или воспоминания эти ни к чему? Или сам характер воспоминаний, подробное описание реальности были чужды воображению Саши Коренблита, и он просто жил померещившимся ему так рано идеалом?
Возможно, возможно.
Но как это уживалось с невероятно ранним прагматизмом, когда было ясно — кто и чем может помочь ему выбраться из трясины действительности в желанную трясину театра?
Художник, потерявший всё, не может не написать книгу о потерях.
Таиров не успел, вернее, сокрыл Бердичев даже за полгода до своей смерти в плане такой книги. Оставил только то, что и без него известно.
Что это — умысел? Отделить жизнь от театра, создать иллюзию чуда? Желание придать жизни холодноватый, слегка искусный оттенок? Доказать верность своему призванию и ничего больше? Страх перед будущей цензурой? Забывчивость? Предвзятость? Или такой взгляд, затуманенный театральной биографией? Она толстым слоем лежит на другой, настоящей, не дает разглядеть ничего.
Что такое Ромны? Откуда Ромны? Когда отец в Бердичеве руководил училищем, а это за тысячу километров? Почему ни слова о Бердичеве, где, возможно, и происходили все события, перенесенные нами в Ромны.
Ни слова о Бердичеве.
Один только пункт в плане ненаписанной книги: «Бальзак венчался в Б.» и чем-то поразившая его фраза Коонен: «Побеленные снегом стволы берез».
Стыдился ли он своего местечкового происхождения? Зачем шифровал?
Или относился к своему пребыванию в Бердичеве равнодушно?
А может быть, знал, что и вся семья не очень признает Бердичев и мечтает уехать?
Дома в Бердичеве, даже недавно поставленные, кажутся неживыми. Будто Господь, как известно, создавший мир, хотел сделать их себе ровней.
До чего несправедливо заставлять автора сигать по ухабам чужой жизни, самой этой жизни не ощущая, оставляя пробелы для будущих исследователей! Нет чтобы закрыть тему сразу, снять вопросы…
Он и здесь все четко организовал, как умел организовать каждый момент своей жизни, своего будущего театра, именуемого Камерным, как умел сделать незначительной каждую свою ошибку и блистательной — даже малую подробность собственного успеха.
Победоносный мальчик, взгляд его был лишен двусмысленности, ясен. Глядя на него, грезились какие-то будущие триумфы, хотелось, чтобы он что-то произнес, потому что из этого совершенного, тонко очерченного рта могли возникнуть только магические слова — и они возникали, собственные или написанные другими, но им цитируемые, что важней.
Как же он стоял на фотографиях в берете, то ли оперно, то ли балетно!