мизансцены. Оставались только Алиса и музыка Прокофьева.

Они напоминали ему будущее. Алиса читала Пушкина так просто, так правильно, музыка не подавляла, а придавала ей силы, она впускала музыку в себя. Впору было ревновать ее к Прокофьеву, он обожал Алису и говорил:

— Когда она читает Пушкина, я просто перестаю понимать, где ее голос, где моя музыка. Какая же это сила — ваша Алиса Георгиевна! Для нее не надо ничего перестраивать, она звучит со мной в одном регистре.

И, конечно, сразу захотелось не прерывать это звучание, этот союз.

Теперь он слушал их обоих в «Египетских ночах», не смотрел, а именно слушал. Ему хватало ее голоса, все остальное он мог легко себе вообразить, сам же и поставил. А тут, пока звучал «Чертог сиял», он вспомнил, что сам всю жизнь хотел сыграть Онегина, хватило сдержанных похвал Якова Рувимовича, еще в Бердичеве, когда он напялил берет, а отец, то ли нарочно, то ли запамятовав, кто там в малиновом берете с послом говорит, Татьяна, Онегин… зачем-то сказал: «Ты мог бы сыграть Онегина», заронив в него эту безнадежную мечту сыграть кого-нибудь из пушкинских героев — Германа, Алеко, Дубровского, кого угодно, а лучше всего Онегина по отцовской подсказке.

Когда Гайдебуров дал ему Бориса Годунова в толстовской трилогии, он подумал — почему не пушкинского? И тут же ответил, что на пушкинского мощи ему не хватало, голоса. Голосом трагедии владела Алиса, а у него был приятный драматический баритон.

На Бориса его не хватило бы, его хватило бы на Онегина.

Потом появился Церетелли, и он вполне мог представить его вместо себя в этой роли. Потом Фердинандов, даже Глубоковский. Жаль Бориса, он вернул его в театр, когда того освободили, но это был уже другой человек, безнадежно больной морфинист, вел себя так, будто притворялся самим собой — импозантным роскошным Борей Глубоковским, кололся к тому времени, где застанет, старался вне театра, прямо сквозь штанину шприцем, и так и умер от заражения крови.

Конечно, он тоже мог бы сыграть Онегина, если бы не умер. Остальных претендентов уже нет. Оставался Чаплыгин, штатный красавец Камерного театра, заменивший Церетелли в двух ролях, но Чаплыгин, несмотря на роскошную инфернальную внешность, был все-таки плебей, и как бы ни притворялся Таиров, что доволен, у Чаплыгина не было ни сказочной прелести Церетелли, ни его мягкости, ни его породы.

Он был просто красив, как случается вдруг оказаться мужику, особой, чужой, благородной барской красотой. Это были иллюзия, обман, на которые так падок простой зритель и не замечать которые соглашался Таиров. Какой есть, такой есть. Главное — спектакли идут, независимо от того, кто тебе изменил.

Конечно же, в отличие от Фердинандова или Церетелли, Чаплыгин был несколько прямолинеен, не всё оправдывал, но зато стал неплохим партнером для Алисы и был доволен своим положением первого любовника и… секретаря парторганизации. Он прекрасно мог сыграть Онегина, но лучше всех сыграл бы он сам, Таиров. Жаль, что рядом с Алисой его голос звучал бы мальчишески.

Он представил себе, как это было бы, и рассмеялся.

— Что-то не так, Александр Яковлевич? — спросила помреж, оказавшаяся рядом, когда он расхохотался в самом совершенно не соответствующем месте спектакля.

— Нет, нет, просто я представил себе, что Чаплыгин заболел и мне самому пришлось играть Цезаря. Представляю, как я был бы хорош в тоге! И миртовом венке!

Собеседница не знала — смеяться или нет, она проработала рядом с ним четверть века и была уверена, что для Александра Яковлевича невозможного нет.

Конечно же Чаплыгин-Онегин, музыка Прокофьева, Алиса-Татьяна.

Конечно, она скажет, что стара, а он начнет убеждать, что Сара Бернар сыграла Джульетту в шестьдесят лет, в то время как ей, Алисе…

Он будет говорить, что играть не надо, достаточно правильно прочесть. Она воспротивится, скажет, что он ей не доверяет, стал воспринимать какой-то филармонической актрисой, готовит ее в чтицы, что даже в Художественном с постаревшими примадоннами обращаются иначе.

Вот Ольга Леонардовна все еще продолжает играть Чехова, и он, любуясь ее гневом, начнет говорить, что и не собирается снимать Алису ни с одной из ролей, совсем наоборот, хочет дать ей сыграть Татьяну.

Она еще раз попробует рассердиться, но уже значительно слабей…

Она раскраснеется от волнения и скажет, что он издевается над ней, напоминая о Саре Бернар, но сама конечно же запомнит этот разговор, и Пушкин с полки в его кабинете переселится в верхний ящик гримировального столика, где она станет его почитывать на репетиции между сценами, в которых не была занята.

Алиса будет лучшей из Татьян.

Остается пьеса и смельчак, способный ее написать. Единственный безумец, которого он знал, единственный не приспособленный ни к каким занятиям, кроме писания пьесы по «Евгению Онегину».

Он перебрал в памяти всех безумцев. Это могли быть поэты, но они либо эмигрировали, либо умерли. Маяковский мог бы сыграть Онегина. Впрочем, кого из романтических героев он не мог бы сыграть?

Мир опустел, безумцев не осталось. Последний из оставшихся был и неудачником, и безумцем. Кржижановский. Он мог написать. Единственный.

И посвятить спектакль столетию со дня смерти Пушкина.

В тридцать седьмом — сразу две великие даты. Сто лет как не стало Пушкина и двадцатилетие Октября.

К двадцатилетию он планировал много сюрпризов. Для Пушкина только один — «Евгений Онегин».

Почему-то ему показалось, что об этом преждевременно не надо никому говорить, даже Алисе.

Если только Прокофьеву… Нет, и Прокофьеву не надо.

Один только Кржижановский, один только он способен пережить таировский замысел как свой собственный, способен понять всю обреченность, всю невозможность затеи.

Он почувствовал, как возвращаются симпатии к этому чудаку, к этой «кладези премудрости», как он его называл, к этому способному окончательно всё запутать человеку.

Ему захотелось немедленно разыскать Сигизмунда Доминиковича, поделиться, но он и сейчас сдержал себя.

«Не надо торопиться, — подумал он. — Приди в себя, угомонись, вооружись терпением. Служенье муз не терпит суеты».

«Как хорошо, — подумал он, — теперь я все время буду думать о Пушкине».

КЛОУН КРЭГ

Он и в молодости был эксцентричен. Приехал в одиннадцатом году в Москву зимой в одном плаще.

Станиславский подарил ему шубу. Он возмутился:

— Я не боюсь морозов!

Он ходил по Москве без шарфа, с открытой головой. Прохожие не знали, ужасаться или восхищаться, так он был ужасно прекрасен.

Коонен влюбилась в него сразу, как только он появился у них, в Художественном. А сейчас слухи подтверждали, что Гордон Крэг не изменился и в семьдесят лет.

В Малом сел не в золоченое кресло партера, а прямо на ступеньку амфитеатра и так просидел весь первый акт «Волков и овец». Со второго ушел.

— В Малом театре должны играть по старинке, — сказал он. — Зачем все эти нововведения? Люди приходят смотреть Островского, а не поворот круга.

Вы читаете Таиров
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату