то в третий ряд президиума и скрылся за спинами. Таиров сидел в первом, с краю, ближе к кулисе маленькой сцены Дома актера.
«Они собрались совсем не ради меня, я в прошлом».
И почувствовал даже какой-то укол ревности. Мейерхольд считался мучеником.
Вышинский хорошо говорил о политике партии и правительства по отношению к интеллигенции. Когда произносил фамилию Сталин, участники начинали бешено аплодировать, но уже нельзя было переаплодировать оваций Мейерхольду.
«Это плохо, — подумал Таиров и пожалел бывшего врага. — Это очень-очень плохо».
Мейерхольда он не мог видеть, но понимал что тот чувствует то же самое.
Присутствие Мейерхольда наэлектризовало зал. Все смотрели не на докладчиков, а куда-то далеко, за Таирова, он даже наклонил слегка голову, чтобы не мешать.
Пока был жив Станиславский, о Мейерхольде старались не думать. Потеряв театр, он как бы похоронил себя в Оперной студии, помогал Станиславскому. Но стоило Станиславскому год назад умереть, как началась какая-то свистопляска вокруг Мейерхольда.
Появились статьи, осуждающие уже снятого бывшего председателя Комитета Керженцева за волюнтаристское решение так жестоко расправиться с выдающимся мастером. В Союзе писателей Фадеев устроил встречу с Мейерхольдом, и, судя по пересказам, тот очень толково объяснял, в чем его ошибки и что он собирается делать дальше.
Потом крайне успешно восстановил собственный «Маскарад» в Александринке, об этом тоже писали. Его явно извлекали из забвения. Зачем? Не затем ли, что кто-то должен занять место Станиславского? А Мейерхольд оказался самым близким ему человеком.
В последнем интервью Константин Сергеевич со всем своим простосердечием заявил, что Мейерхольда он считает единственным режиссером сегодня, других просто нет.
Как хорошо принадлежать к тем, кого нет! На Станиславского не принято было обижаться, об ушедших — или ничего, или хорошо. Лучший так лучший, кто спорит?
Странно было бы, назови он лучшим Немировича-Данченко, их отношения к концу совсем обострились, и ничего нет удивительного, что Немирович на конференцию не пришел, сообщил, что ему неможется.
Кто-то из зала предложил почтить память Константина Сергеевича вставанием, все встали.
Конечно же Мейерхольд.
Пока Таиров возился с Охлопковым, в мире происходили удивительные вещи. Люди стали «милость к падшим призывать». Сами? Или дано указание?
Интересно, если бы не его собственные усилия, помогла бы ему театральная общественность? Вряд ли. А у Мейерхольда и подавно не было шансов.
Только Станиславский. Но Станиславский умер, и, значит, речь пойдет о его так называемом преемнике.
Народ хотел Мейерхольда. Но при чем тут система Станиславского и что понимает Мейерхольд в этой системе? Любопытно, любопытно.
Вот Михоэлс — умница. Говорит с трибуны, что тоже имеет право на собственную систему, что при всем преклонении перед Станиславским он никак не может понять, как при помощи «кусков», «сквозного действия», «круга внимания», даже «метода физических действий» оправдать привычку Тевье-молочника постоянно изъясняться притчами, как объяснить логикой поэзию — не вернее было бы методу психологического анализа роли предпочесть свой собственный образный метод?
Он говорил как еврей. Разве еврея можно объяснить при помощи системы Станиславского? И, пока он говорил, все, в том числе и Таиров, следили за движениями его волшебных рук в воздухе над трибуной. Из-за этих, самых выразительных в Москве рук Таиров и не принял его когда-то в студию Камерного. Они могли быть руками ремесленника, торговца, менялы — только не актера. А вот оказалось… Как же он тогда ошибся. А если честно, он просто не понимал, что этот очень некрасивый, очень еврейский человек будет делать в Камерном, кроме как напоминать ему, Таирову, о его собственном происхождении.
Кажется, Михоэлс не обиделся, они были дружны все эти годы, но в начале своей речи Таирова в числе учителей не назвал. Станиславского, Мейерхольда, даже Радлова — только не Таирова.
Ну и хорошо, что не назвал, настоящим его учителем был тот таинственный индифферентный лысый человек, первый перебежчик от режиссуры, из-за которого чуть не сорвались гастроли Камерного в тридцатом. Слава богу, не сорвались. Алексей Грановский. Вот из-за кого бы сегодня закрыли Госет, он был замечательный режиссер, исключительно формально одаренный. Всегда был немного под влиянием Таирова, правда, в этом не сознавался. Кажется, умер в Париже, снимая кино, от какой-то жуткой болезни, глаза вылезли из орбит, ужас, что это за болезнь! И жена его, Саша Азарх, умница, хорошая актриса, вернулась в Москву за вещами, и в первый же вечер ей отрезало трамваем ногу, теперь преподает в училище у Михоэлса.
Страшная судьба! Можно было предположить возмездие за грехи, за отступничество, но Бога, как известно, нет, — судьба.
Чтобы быть убедительным в своей речи, Михоэлсу не хватает Грановского, хотя тот был молчун при жизни, а этот вдохновенно красноречив.
Захотелось немедленно договориться с Михоэлсом о встрече где-нибудь на Тверском, рассказать о Якове Рувимовиче, о Бердичеве.
Он едва удержал себя от этого желания.
Вот, снова о Мейерхольде, об образности в «Даме с камелиями», там, где Райх, как фишка, падала на зеленое сукно рулеточного стола. Мизансцена, трудно спорить, интересная, но Райх для фишки крупновата и никогда не вызывала в Таирове сострадания.
А вот потянулись «чеховцы» — Сушкевич, Берсенев, вполне благополучные молодые люди, они в «Ленинском комсомоле», их хвалят, а тот, единственный, маленький, веселый, с непомерным интересом к себе и с таким же непомерным собой недовольством, тот, которого он встретил ночью в Берлине на Фридрихштрассе в крылатке и цилиндре, — какого-то ужасающе неприличного, развязного, успевшего в две минуты сообщить, что театр здесь никому не нужен, пусть они не верят в свой успех, всё врут, ничего не смыслят, — тот, лучший из артистов, торчит сейчас где-то в Голливуде, снимается в небольших ролях и, кажется, учит других гениально, как он сам, играть, в том числе и по Станиславскому. Как же, научатся они играть, как Михаил Чехов, как же…
«Где-то с ним в Голливуде и мой Соколов, — подумал Таиров. — Интересно, о чем они говорят при встречах. Вспоминают ли Москву, Камерный театр? Вряд ли».
Да, Чехов был само несовершенство, но абсолютно неотразимое, мог проникнуть в угольное ушко образа. Как уверенно он уехал, когда ему отказали в праве играть «только классику, никаких советских пьес».
Ну и напрасно, здесь у него был свой театр. А впрочем, театр этот два года назад закрыли, и нет уверенности, что присутствие Чехова помешало бы его закрыть.
Они тоже ссылаются на Мейерхольда. О Станиславском в основном говорят режиссеры из провинции, им нужно какое-то мощное подспорье для работы, они растерянные, пугливые люди, очень часто Таиров встречался с ними, говорил о системе Камерного театра, они только делали вид, что слушают, их интересовало одно — секрет его успеха на Западе.
Он был для них чужой, режиссер для Интуриста, эстет.
А Мейерхольд не чужой? Мейерхольд не эстет? Почему? Так ли уж отличаются их с Таировым биографии? Чем Таиров рафинированнее Мейерхольда? Почему они того считают своим?
Потому что у всех одна и та же в России альма матер — Художественный театр. И у Мейерхольда тоже. Он мог сколько угодно отрицать натурализм Станиславского, уходить далеко-далеко, но главному научил его Станиславский. А кто учил Таирова? Если только Яков Рувимович и братья Адельгейм…
«Черт возьми, — думал Таиров, — откуда же я взялся? У меня нет корней, нет биографии, только Камерный театр и Алиса. Правда, она тоже, в какой-то мере, художественница, так что меня с натяжкой можно считать в этой семье внучатым племянником. Нет, дальше Художественного Россия никуда не пойдет, она нашла свой театр, больше ей ничего не нужно.
А Мейерхольд — это Станиславский, бунт блудного сына, возвращение. Это, в конце концов, его