Можно было разбудить его и рассказать о своих видениях. Он не расспрашивал, ему казалось, что она пишет на кухне свой дневник, который вела с десяти лет. Она и правда писала дневник, только не свой, а запутавшейся, бескорыстной, нуждающейся в помощи и не дождавшейся ее мадам Бовари.
Эти два года нужны были, чтобы она писала, чтобы мучилась на кухне вместе с ней бедная Эмма, жалостливо повизгивал шпиц Микки во сне, чтобы протянуть руку и дать ему что-нибудь, когда он, наконец, очнется, а в том, что очнется, она не сомневалась.
Папка всё распухала и распухала, в ней находилось больше шестидесяти эпизодов все еще не написанной пьесы. Эмма Бовари все еще жила по законам Флобера и отказывалась жить по законам Камерного театра, а она всё впихивала и впихивала ее в свое построение, спасала от страшной смерти в Леонвилле и всё не могла спасти.
Пьеса не получалась, нужно было разбудить его и посвятить в тайну ее ночных бдений, ее бессонницы. Но она так боялась увидеть его беспомощные глаза в бессильной попытке понять, что она от него хочет, что можно от него еще хотеть.
И не решалась.
Оставляла на потом, даже не на следующее утро, а на год, на вечность.
Благословляю, Александр Яковлевич, — сказал Ворошилов. — Но и предупреждаю. Японцы сумели нам кое в чем сильно навредить, в моральном смысле. При Халхин-Голе, если хочешь знать, Жукову повезло, а так воевать не с кем, армия разложена. Ты Вишневскому не верь, он — оптимист. Вы с ним на пару оптимисты. Оптимистическая трагедия! — расхохотался он. — А вообще, вы мне здорово поможете своей поездкой, молодцы, так держать! Актерам скажи, чтобы держали ухо востро. — Ворошилов, что свидетельствовало об особом расположении, перешел на ты. — Беспорядки наши дальневосточные не критикуй — на ходу подметки рвем. И строимся, и воюем, не придирайся. Будут трудности с устройством, сообщи. Пусть только попробуют театр плохо принять! Своих неприятностей мало, еще добавим, разложились вконец, паршивцы! Ну, с Богом!
— Служу Советскому Союзу! — полушутя, полусерьезно сказал Таиров и уже в спину у дверей услышал:
— И правильно делаешь, что служишь. Алисе Георгиевне твоей — большой привет, она молодец.
Вот так, напутствуемый наркомом обороны, в немалой растерянности Таиров вернулся в театр.
Вишневский, как всегда, напутал — один восторг, одни победные реляции, и японцы разгромлены, и армия образцовая, и природа неповторимая.
О природе, возможно, правда, хотя врачи говорили, что Таирову и Алисе неплохо бы съездить совсем в другое место — Кисловодск, Минеральные Воды. Но поездка эта ничему, кроме их здоровья, пользы не принесет, а здесь впервые в стране Камерный театр целый год вызвался обслуживать части Красной армии.
Из своих спектаклей он берет только «Адриенну» и «Любовь под вязами», всё остальное — из поставленного другими в смутные охлопковские времена.
Хорошо ли там, на Дальнем Востоке, плохо ли, пусть под пулями, ближе к передовой, только подальше, подальше от Москвы!
Он совсем не страдал, что уезжает, — надоело доказывать право на существование. Он не мог больше убеждать, что умеет ставить спектакли.
Перемена места — перемена счастья.
Им всегда с Алисой везло в путешествиях. Им вообще повезло друг с другом.
Теперь, когда несокрушимое здоровье сменилось неизлечимыми болезнями, они совсем стали неразлучны. Каждый знал, чем помочь другому — лекарства, режим. Алису успокаивало его присутствие где-то неподалеку, он и раньше не мог без нее. Они уже не были просто творческой парой, режиссером и актрисой, даже мужем и женой их мало назвать, они были Коонен и Таиров. Для страны, для мира. Если мир мог думать, конечно, о чем-то другом, кроме войны.
Дальний Восток — то самое «куда подальше», в котором так нуждалась его душа. Они ехали, и всю дорогу он соразмерял свои впечатления с впечатлениями Вишневского, вернувшегося оттуда совсем недавно и сумевшего увлечь идеей гастрольной поездки не только Таирова, но и командование Дальневосточной армии. Оно-то и запросило Наркомат обороны о возможности прислать сюда Камерный театр.
Интересно, как они представляли себе этот самый Камерный театр? Знали ли о разнице между ним и другими театрами? Да и какой она была теперь, эта разница?
Они ехали всей компанией, немного усталые, разочарованные друг в друге, но вынужденные держаться вместе. Неожиданно стало ясно, что двадцать пять лет — это действительно много, что без тепла, излучаемого Таировым, не прожить, без него они пропадут, и пусть этот театр для всех остальных — театр Алисы Коонен, они тоже причастны к его созданию. Сколько страданий вместе, какие результаты!
За окном всё было спокойнее, чем описывал Вишневский, очень уж по-разному они видели мир. Вишневский смотрел не глазами, — какими-то философскими категориями, он видел не людей, а мигрирующие в сторону будущего массы. Таиров же смотрел реально. Вот баба благодарит за покупку, почти целуя Ценину руку, вот деловито сплевывает окурок пятилетний малыш на ярославской платформе, и не хочется больше жить, вот они стоят толпой и очумело смотрят на поезд, как на чудо, хотя поезда едут мимо каждый день. Конечно же не за поездом они следят, а за пролетающим мимо движением, им нравится, когда обрывается шум, и тишина… и ничего…
Он умел это сделать на сцене, так было в «Негре», когда гремел поезд над влюбленными и свет на них падал только из освещенных пролетающих мимо окон. Он умел это делать.
Жалко людей. Вишневский прав, это была своя нищета, свое убожество. В какой же момент она вдруг стала для него своей?
В вагонах почти не выключалось радио, попросить сделать тише неловко — хорошие советские песни. Много — ансамбля Александрова, его ученика, сокращенного им в минуты безвыходного для театра положения, пришлось пожертвовать ставкой хореографа, и кто из них больше потерял?
Лучшие ушли, а те, кто остался, топчутся теперь вокруг него со смущенными лицами, пытаются понять — не держит ли зла?
Все внезапно озаботились их с Алисой здоровьем, актеры начинали винить себя в том, что произошло тогда в театре после «Богатырей».
К нему больше претензий не было, его простила советская власть, оставила в театре, и, значит, он ни в чем не виноват.
В конце концов, они живы? Живы. Театр уцелел? Уцелел. И никто не помнит зла.
Они не знали, что он обладал счастливым умением забывать ту минуту, тот день, когда была нанесена ему обида.
Это было слишком накладно, мешало работать, а что еще ему надо было в этом мире?
Он ничем не напоминал неуравновешенного, вдохновенного, неуправляемого художника, ни к чему было демонстрировать порывы, главное — не потерять самообладание. А если попросту, они оказались с Алисой хорошо воспитанными людьми, умеющими держать себя в руках.
Если ей и мешали раньше собственные эмоции, то, живя с ним, она научилась их укрощать. Надо было продолжать не относиться к жизни, как к большой неприятности. Всё хорошо. Жаль только, что Пушкина не поставили.
Мир с каждой верстой действительно становился цветным, но это если смотреть вверх, а здесь внизу он не менялся.
Правда, появилось больше якутских, бурятских лиц, это была их территория, но не они были здесь главными. Главными были грузовики, конвойные, кирпичи, доски. Строились много, но странно — больше сами солдаты, и от того становилось как-то неспокойно. Пакт о ненападении с Германией конечно же отдалял войну, Сталин, как всегда, прав, но надолго ли? Куда он их всех везет?
— Алиса, — сказал Таиров, — мы увидим Тихий океан!
Они ехали уже пять дней, и дорога не казалась мучительной. Вся она была заполнена Таировым, он