Поскольку сроки хранения, как я предполагаю, истекли, его скармливали военнопленным. Буханка предназначалась на 10 человек. Хлеб выдавали утром вместе с «чаем» - баком заправленного какой-то травкой чуть подслащенного сахарином кипятка. Баланда выдавалась на обед, после чего до следующего утра никакой еды не полагалось.
Понятно, что при таком рационе люди страдали от голода. Особенно тяжело его переносили люди крупного телосложения. Все разговоры между собой невольно приходили к гастрономическим воспоминаниям. Обсуждались способы приготовления различных блюд, возникали страстные споры, доходившие до драк. Кто-нибудь, в конце концов, спохватывался и требовал кончать с этой темой.
Врачам и санитарам (добровольно взявшим на себя обязанности выносить испражнения из-под лежачих раненых) с общего согласия выделялась из общего котла дополнительная порция баланды.
Дни настолько однообразно тянулись за днями, что я не помню, сколько времени я находился в Лунинце. За это время опухоль головы спала, глаз оказался неповрежденным, только под правой бровью оставался и долго не проходил твердый на ощупь и болезненный желвак. Удар был мне нанесен явно тупым предметом, а не осколком. Что было на самом деле я не знаю, могу лишь предположить, вспоминая обстановку боя, что удар я получил деревянной рукояткой разорвавшейся поодаль ручной немецкой гранаты. На левое ухо я стал довольно прилично слышать, правое по-прежнему было глухим. С тех пор я привык в разговоре смотреть не в глаза, а в рот собеседнику, компенсируя недостаток слуха угадыванием слов по движению губ.
Холм.
Вскоре стали доноситься звуки фронтовой канонады, и мы стали ожидать переезда. Он действительно вскоре не замедлил быть. Подогнали грузовики, затолкали нас в кузова, наполнив их до предела, отвезли на станцию и перегрузили в грузовые вагоны, задвинув двери наглухо. Поезд тронулся, но куда нас везут невозможно было предположить: оконце, расположенное под крышей вагона в углу, было забито досками в нахлестку, в щели между досками можно было видеть только небо. Ехали больше суток (ночь прошла в вагоне).
Наконец, двери вагона раздвинулись, подошел грузовик, прямо на пол кузова грузовика выгрузили нас вповалку и повезли. Ехали через какой-то город, судя по надписям и вывескам - польский, подъехали к воротам, за которыми - лагерь. Ряды длинных, наполовину врытых в землю бараков, каждый из которых огражден колючей проволокой. Грузовик остановился у здания, над входом в который трепыхался немецкий флаг со свастикой. Перед зданием - небольшая площадь, по которой с деловым видом снуют немецкие солдаты, в стороне - кучка молодых женщин в советской форме, поют хором «Вставай, страна огромная...», видно чего-то ожидают. Охраняющие их вооруженные винтовками постовые не обращают на пение никакого внимания. Думаю, что эта группа женщин из захваченного немцами полевого госпиталя. После недолгого ожидания грузовик подъехал к входу одного из бараков, где ожидавшие его прихода одетые в немецкую форму, но со странными красными петлицами люди, говорящие по-русски, очевидно служители лагеря - полицаи, стали нас по одному затаскивать в барак.
В нос ударило жуткое зловоние. Полутемный проход по середине, по обеим сторонам от прохода – двухэтажные нары. Найдя свободное место на нижнем этаже нар, втолкнули меня туда.
Сосед, лежащий слева от меня бормотал что-то в забытьи, не отвечая на мои вопросы. Сосед справа охотно ответил и ввел в курс дела.
Лагерь считается лазаретом, в него свозят раненых. Город, в котором он находится - Холм, поляки называют его Хелм. Кормежка отвратительная, тот же, что и везде - немецкий паек: 240-250 грамм хлеба и жидкая баланда раз в сутки. В конце барака за перегородкой с дверью, на которой написано «Arzt», перевязочная. Но перевязочных материалов нет, делают перевязку только в обмен на пайку хлеба. Поэтому в бараке такая вонь - гниют запущенные раны.
Получил порцию баланды, вонючей, жиденькой, сваренной из той же брюквы, правда, попалось волоконце от мяса.
Настала ночь. Сосед слева, явно находясь в горячке, что-то шептал, бормотал, называя чьи-то имена. К утру затих. Оказалось - умер. Сосед справа сказал: «Не говори никому пока. Если не заметят - получим за него хлеб и баланду, разделим.» Так и поступили. После «обеда» закричали санитарам и они вытащили его наружу.
На следующий день после раздачи хлеба я со своей пайкой дополз до перегородки перевязочной, постучал туда. Дверь открылась и молодой парень в немецком кителе с красными петлицами, на которых нарисовано Arzt (врач), увидев в моих руках хлеб, впустил меня внутрь своего закутка, как должное, взял хлеб и, положив его в шкафчик, стал готовиться к перевязке. Налил в миску желтоватого раствора реваноля и, сопровождая свою работу расспросами о том, где попал, где служил, умело сделал мне перевязку. Сказал: приходить не ранее, чем через три дня - нет перевязочных материалов.
Настали дни мучительного ожидания неизвестного конца. Тянулись невероятно медленно, точками отсчета времени были раздача хлеба, так называемого чая и баланды.
В бараке не было умывальника, а выходить наружу я еще был не в состоянии. Угнетало состояние немытого тела, рана нестерпимо зудела: в ней завелись черви. Сосед успокаивал: это хорошо, с червями быстрее заживает.
В окошко на противоположной стороне барака виден кусочек неба, колючая проволока, вдоль которой прохаживается часовой в каске с винтовкой за плечами.
В бараке ежедневно умирают, мертвецов не спешат уносить (соседи долго скрывают мертвых, получая за них хлеб и баланду).
Иногда в бараке появлялись «купцы», предлагавшие за кусок чего-либо съестного купить или обменять что-нибудь из одежды. Измученный голодом, усиленным необходимостью покупать перевязку за пайку хлеба, я соблазнился видом куска вареного мяса и отдал свою гимнастерку, еще сохранявшую приличный вид, в обмен на драную грязную рубашку. Сосед пристал: «дай откусить!». Не смог ему отказать, и он отхватил приличный кусок. Кажется, что до сих пор помню, какой вкус был у этого мяса.
Дни тянулись один за другим, не могу определить, сколько это продолжалось. Наконец, меня и еще несколько человек вызвали для переправки в другой лагерь. Не знаю, чем руководствовались начальники нашего барака. Возможно потому, что я был менее других истощен. От природы тщедушный, я меньше других страдал от голода.
Hohenstein.
На этот раз нас погрузили в сани, запряженные лошадьми, которыми правил штатский («цивильный») молодой поляк, очевидно мобилизованный для выполнения этой работы. Мы, не спеша в сопровождении пеших конвоиров ехали по улицам городка, на глазах у стоявших вдоль обочин людей. Часто кто-нибудь из них подбегал к саням и совал нам в руки то кусок хлеба, то яблоко, то вареную картофелину. Немцы, охранявшие нас, незлобиво покрикивали на них, но больше для вида.
Привезли на станцию и погрузили в вагоны, дно которых было устлано толстым слоем соломы. Вскоре нас опять куда-то повезли. Ехали долго, два или три дня, страдая от жажды и голода: раза два выдали по сухарю и по черпаку баланды. Наконец, поезд остановился, раздвинулись двери вагона: прямо перед ними оказалось здание станции с надписью «Allenstein».
Подали к вагонам запряженные лошадьми повозки, погрузили, нас и мы двинулись к новому месту обитания. Уже во всю пахло весной, снега почти не было, на проталинах зеленела травка. Проехали аккуратный немецкий городок одно- и двухэтажных домиков с палисадниками, с высокими черепичными крышами. Издали он казался нагромождением спичечных коробков. Показался лагерь: ряды колючей