которого я освоил к старости и полюбил), но никак не оформлялась во внятное слово, хотя и записана была в тетрадку, своего рода мой дневник.
Как же его фамилия?
Я несколько раз сжал руку Сергея, сидевшего с убитым видом рядом на постели, но он никак не реагировал, видимо, ничего не чувствовал или думал, что я уже умер.
…В Козлове, как ни странно, я никогда не бывал, хотя от нашей деревни до него верст сорок. Обычно раз в год отец торжественно запрягал лошадей, надевал выходную косоворотку, новый костюм, хромовые сапоги, в которые заправлял брюки, мать тоже выряжалась в оренбургскую шаль, весь год она хранила ее в сундуке вместе с другими ценными вещами, пересыпанными нафталином, – и оба принимались одевать нас по-выходному.
Затем все мы погружались в довольно приличную телегу с сиденьями и на скорости мчались не в Козлов, а в Тамбов, славный губернский город, вызывавший у нас огромное уважение по самым разным причинам и, прежде всего, из-за проживания там многих великих людей. Например, при матушке Екатерине Великой в нем губернаторствовал поэт Гавриил Державин, пробыл он на этом посту вместе с женой-португалкой недолго: его быстренько «съел» наместник, недовольный его реформаторской прытью. И публичные танцевальные вечера в доме устраивал, и классы грамматики и геометрии открыл, и первую типографию создал, и развивал в городе итальянское пение, будто жаждал взрастить тамбовских Карузо, и городской театр устроил, хотя поначалу считал Тамбов диким, темным лесом. При советской власти, как патриоту и наставнику Пушкина (даже тамбовские собаки знали надпись «Победителю-ученику от побежденного учителя», а детям продолбили ее во всех школах, хотя Державина никто не читал), ему установили большой памятник прямо в центре города.
Жили мы до жути бедно, лет до тринадцати мы с братаном Колькой пробегали в рубахах, без всяких трусов, и только в церковь или по праздникам надевали штаны (и трусы), считавшиеся непозволительной роскошью в нашей деревне. Зато учились в церковно-приходской школе и пели в церковном хоре, дискант у меня был отменный, а брат отличался мягким альтом. Сердце заходится, когда вспоминаю сдержанное сияние золотого иконостаса, расшитые золотом одеяния священнослужителей, запахи ладана и воска, нас, мальчиков, стоявших плечо к плечу, устремив глаза ввысь и выводивших в едином порыве. «Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздаяние руку моею, жертва вечерняя. Господи, воззвах к Тебе, услыши мя; вонми гласу моления моего…»
Когда началась революция, сначала я ничего не понял, потом засомневался из-за крови вокруг, но вскоре все осознал: все-таки наша власть, рабочих и крестьян. Но если бы не кореш постарше, Яшка Хребетков, не видать мне органов, поскольку всю жизнь мечтал стать оперным тенором. В Тамбовском ЧОНе (там меня и прописали в мои семнадцать) нас, юнцов, было много, антоновцы только и орали на каждом углу, что на них, вынесших великую германскую войну, выпустили сброд из молодежи, у которой даже смелости не хватило дезертировать. Как хотелось стать артистом! Ведь всю жизнь пел в гостях, особенно любил арию мосье Трике из «Онегина», даже грассировать научился:
Какой п’гек’гасный этот день,
Когда в сей де’гевенский сень
П ’госыпался бель Тати- ана,
И ми п’гиехали сюда:
Девиц, и дам, и господа посмот’геть,
Как ‘гасцветайт она!
Все улыбались и делали блаженные лица, словно перед ними соловьем заливался Собинов (мне говорили, что манерами я чуть похож на великого тенора), слушали внимательно, стараясь не греметь рюмками и тарелками, а в конце бурно аплодировали и часто заставляли, причем совершенно искренне, повторить.
Но как же его звали?
– Что-нибудь передать жене? – спросил Яков, видимо, жалко стало, человек все же, хоть и бандит.
Яков считался у нас самым добрым, ему бы в церкви служить, всегда давал взаймы и не просил вернуть, не таил зла после ссоры, заступался в трудных ситуациях, играл на мандолине и хорошо пел частушки, ни о ком не отзывался плохо.
– Так что передать?
Тот поднял серое, в синяках лицо (на допросах мы их всех прикладывали, а как еще? они с нами тоже не в белых перчатках работали), посмотрел куда-то мимо, потом на небо.
– Давай кончай! – без всякой злости или пафоса, как будто сплюнул.
И никакого раскаяния (один гад совсем недавно землю грыз, чтобы простили, на коленях ползал), ненавидел нас, словно мы власть взяли не ради таких, как он, рабочих и крестьян, будто мы не отдавали молодые жизни за международную победу всех пролетариев. Правильно говорил товарищ Ленин: рабочие должны давить их, пигмеев, своим железным кулаком. Ведь приезжали к нему в Кремль крестьяне из Тамбовской губернии, с каждым здоровался за ручку, интересовался делами, в том числе и бандой Антонова. Ему объяснили, что эти так называемые партизаны грабили советские хозяйства, потребиловки и частных граждан, а у крестьян отнимали скот, лошадей, сбрую, фураж. Жаловались и на власти: мол, нет у трудящихся сил выполнить разверстку, сплошной грабеж! Власти порой доходили до глупости: требовали картошку, а когда крестьяне ее привозили и сваливали, то она попросту сгнивала, и тогда их снова призывали и заставляли почистить и освободить место.
…Он смотрел в землю, но мы не спешили: не хотелось омрачать выстрелами хорошую погоду и настроение. Да и жаль его было, хотя они нас не жалели, – совсем недавно захватили Митрофанова, вырезали на груди звезду, а потом повесили на осине в назидание всем, вот и вся песня!
Почему же они ненавидели свою власть? Ведь мы боролись с врагами народа, ради вот такого типа, который стоял перед нами, а вместо благодарности и одобрения они поджигали наши казармы, оседали в лесах, совершая наглые вылазки на наши отряды. Никогда я не смог получить ответа на этот вопрос. С белогвардейцами, в чьи дворцы такие простые люди, как я, вселились из своих жалких хижин, всё было ясно: они отстаивали свою собственность, награбленную у народа, но почему этот самый народ частично их поддерживал? И не только в гражданскую, но и в Отечественную: сколько солдат перешло на сторону немцев!
Небо заволокли облака, но ненадолго. По этому поводу мы закурили, положив винтовки на траву. С Хребетковым я работал уже давно, странный он был человек, иногда неожиданный. Однажды сразу же после того, как упал замертво очередной наш подопечный (я по ошибке попал ему в голову, и она словно взорвалась, разлетелись мозги во все стороны), вдруг сразу же завел со мной разговор насчет лошадей, мол, нельзя отбирать у крестьян жеребых кобыл, а брать только меринов, годных к походу. И в то же время умный человек: после тюрьмы вымахал в ученые, стал профессором в авиационном институте, женился на балерине – молодой пенсионерке с огромной квартирой на улице Горького, отрастил интеллигентскую бородку.
Мы решили перекурить, пока тот стоял и выкобенивался, достали газету и махорку, скрутили себе по штуке (тогда папиросы считались роскошью, а слово «сигарета» еще никто не слышал), присели прямо на землю, благо погода стояла теплая. Но в какое место тащить потом труп? Не бросать же волкам на съедение? Прошлись к оврагу, но удобного места для погребения не обнаружили.
Яков недавно вернулся из Моршанского концлагеря, где содержалось человек сто разных бандитов и им сочувствующих, карали тогда еще мягко: одним – до пяти лет, другим – по несколько месяцев, сидели там и заложники, числившиеся за комиссией красного террора и за следкомом. Вся проблема в слабом конвое, рассказывал Яков, даже колючей проволоки для ограждения не хватало, а за гвоздями для ее пришивки направляли аж в Тамбов. Такие вот дела, руководство не охраной занято, а организацией пропагандистских лекций для заключенных, в большинстве своем крестьян. Впрочем, и позже, уже в тридцатых, у нас всегда с арестованными были проблемы: например, на черта было регистрировать в деле все их личные вещи, вроде отпоротых от гимнастерок белых воротничков или золотых коронок? Кому в нашей организации нужны поношенные воротнички? И как я, следователь, мог вырвать изо рта золото, если не я лично выводил в расход, а совсем другой коллега? Впрочем, бывали случаи, когда после расстрела изо рта вытаскивали золотишко, однако насчет воротничков я никогда не слышал.
Если бы я тогда знал, что через несколько месяцев сам чуть не отойду в мир иной из-за этих расстрелов! Громили мы антоновцев, громили, крошили-крошили, и вдруг товарищ Ленин задумался: правильно ли это? И заявил о передержках и безобразиях в ЧК, и потребовал наказания виновных (потом такой же трюк повторил Сталин после своих раскулачиваний: написал «Головокружение от успехов» – и снова чекисты во всем виноваты, а у власти руки чисты). Тут меня и схватили за одно место, оказалось, что я чуть ли не главный рас-стрельщик в Тамбовской губернии, местный палач. Призвал меня начальник и заявил, что я превышал свои полномочия. Как так? А так! Разве не помнишь, как расстреливал? Но ведь не сам я это придумал, был приказ начальства. Ты начальство не трожь, ты за себя говори.
Мурыжили целый месяц допросами, хотели по революционным законам, но тут кого-то из крупных большевиков убили, и снова всё стало на свое место. Правда, меня понизили и уже до расстрелов не допускали, перевели на другую, менее престижную работу по подготовке подопечного к расстрелу. Но потом простили и бросили на сложный участок, на ночную работу. Поздней ночью охранники выводили приговоренных на подготовленную поляну, слепили их фарами грузовиков с включенными на полную мощь моторами (еще несколько стояло на улице и тоже ревели во всю мощь) и открывали шквальный огонь. Собственно, на этом