акул (или сам был акулой) и попадал в глотку китам? Чтобы не поперхнуться желудочным соком и разрядиться, я уходил из рыбных рядов в мужские бутики (ни в коем случае не в популярные Gallerie Laffayette или подобные конюшни). Пощупать хорошие твиды вроде Харриса, поласкать нежный кашемир, обозреть переливчатые сюртуки и блейзеры от Пьера Кардена, полосатые, клетчатые, серо-буро-малиновые рубашки от Lacoste или Burberry, прикоснуться и погладить нежное шевро курток и туфель, – запах надежности, усиленный обманчивой поношенностью, неуловимый знак аристократизма.
Брюссель до приезда казался затхлым и провинциальным, почетной ссылкой для истинного парижома-на, чью голову насмерть замусорили Бальзак, Золя и старик Хем, экспатриант, который пил шампанское Mumm прямо из рук самого графа Mumm и конечно же объедался мулями и бараньими котлетками под тенистыми платанами Place du Tertre на монмартровой толкучке, еще сохранившей казачьи запахи первой Отечественной войны.
На самом деле для брюссельского гурмана Париж – это гастрономическая провинция, ее престиж построен на фикции литературы и живописи, просто судьба решила, чтобы вся мировая богема однажды слетелась в Париж, ударилась в пьянство и обжорство и вошла в историю. Но что французского в Париже, кроме стандартного лукового супа и рагу из кролика, которых я никогда не выносил? Лучшие мули, сваренные в пиве или вине, лучшие бараньи котлетки создаются в непревзойденных бельгийских ресторанах, этого не замечает заезжий турист, упорно считающий, что окунулся во французскую кухню. Только идиот будет смаковать утку по-руански в Париже, а не в Руане, а парижский буйабез вообще похож на рыбную солянку в отечественной столовке.
Разбавив наслаждение рыбой созерцанием cri de la mode в бутиках, я вновь окунался в сферу чревоугодия и, раздув дрожащие ноздри, наносил визиты в лавки сыров. Мягкие, нежные камамберы, классические, глазастые швейцарские, мелко дырчатые тильзитские, крепкие и острые пармезаны, чуть водянистые, тающие во рту бри. Одуряюще вонючие Chaumes, которые простак может спутать с пресноватыми, податливыми, как переспевшая грудь, Chamois (все равно, что смешать в одну кучу Мане и Моне), пафосные горгонзола и рокфор в голубую искру…
Тут нужен опять перерыв, и разумнее всего заскочить в парфюмерный отдел крупного универмага, где стоят пробные флакончики [32] . От броских и сексуальных Hugo Boss и Eternity к умиротворявшему Old Spice, и снова в бушующее пламя Adidas и Tobacco. Обычно я опробовал до тридцати флакончиков, делая вид, что не замечаю подозрительных взоров продавщиц, уже не оставалось места на пальцах, сплошной наплыв неимоверных запахов, крутивших голову, как хорошее вино.
Вот тогда и наступало время винной лавки, там стройными рядами тянулись, как на параде, белые шабли и Pouilly Fumé (или Fuissé), которые обычно я охлаждал в рефрижераторе до подламывания в зубах, розовые я пропускал как свидетельство дурного, половинчатого вкуса. И сразу переходил к бордоским и папского замка винам, терпким, засасывающим, как юная горбунья, соблазнившая Казанову. К французским коньякам никогда не был расположен: они отталкивали своей опустошающей серостью и уступали многоцветью испанского арманьяка, заставлявшего вспомнить дни отдыха на брегах Севана. Там однажды директор совхоза, богатый, как Крез, вывел из особняка в сад и благоговейно вытащил из подземного хранилища глиняный кувшин домашнего арманьяка. Это сокровище набирало силы в глубинах еще со времен динозавров, и ручьем лилось на зажаренных куропаток [33] . Хотя спиртное не затягивало меня, цвет и запах его легко будоражил. Увы, но постепенно в мой здоровый быт вторгались сигара с рюмкой “Реми Мартена”, длинный зонт с бамбуковой ручкой, им сладко было цокать по мостовой близ королевского дворца, яркий цветной платок из верхнего кармана твида. “Спасибо” на каждом шагу, привычка не уступать место старику, если это, конечно, не безногий инвалид, нежелание выйти к гаишнику, остановившему машину, – чем он лучше меня, бизнесмена?
Но все это было до Инки, потом грянули женитьба и суета на пивной фирме с визитами в мекленбургские учреждения, делавшими вид, что защищают государственные интересы. Инке очень хотелось, чтобы я ушел в дипломатию: это было престижно, хотя и обрекало на бедность. Что есть дипломатия? Это не то, что студенты долбали по Тарле, Потемкину, Кальеру и Никольсону, это не только британское “Посол – это человек, который лжет ради интересов своей страны”: и до посла нужно еще дорасти, и врут в любой бюрократической организации любой страны не меньше, чем в Форин Офисе. Дипломатия – это не работа, это общественное положение, это привилегированный статус, посему дипломат держится за все это, и ни фига не вкалывает, а нам, бизнесменам, приходится крутиться.
Конечно, Инка зря подала на развод, потом сама жалела. Подумаете, муж изменил! У меня и мысли не было уходить из семьи, хотя роман был что надо, и начался красиво, в Брюсселе, во время визита одной делегации. Голова закружилась, когда познакомился с красавицей на пышном банкете, утром позвонил ей в отель и предложил услуги гида: сначала все прелести живописи и архитектуры, подъем на Ватерлоо с забегом в красочные лавки, овеянные духом Наполеона. Затем утепленный горящими свечами ресторанчик, скрипач в белом фраке, медленное кружение под вальсы Штрауса (казалось, что рухну на паркет от любви). “Заиндевевшая в мехах, твоя чертовская улыбка…”, хотя и не было мехов, лишь ее жаркое тело в мини-юбке, рывок на машине на квартиру приятеля, оставившего ключи на время отпуска.
И вскоре, уже в Москве, романец с телефонисткой на центральном телеграфе Зоей, очаровательной, несмотря на кривоватые зубы. Два романа подряд – форс-мажор в моей спокойной жизни, признаться, радости я не чувствовал, а больше нагрузку. С Зоей встречался раз в неделю, больше для здоровья (жену не выдерживали нервы, перестал спать с ней в одной постели, казалось, что придушит подушкой), скучища была дикая, большей частью говорили о ценах [34] . Инка раскрыла мой роман, разбила вазу о мою голову, боднула сама пару раз стенку и после этого ударилась в загул, не считаясь с правилами этикета. Меня на сторону отнюдь не тянуло, да и вообще хотелось послать все подальше, уехать в шалаш на берегу речки и ловить там рыбу в полном одиночестве. Но угнетала амбиция: как же так?! Жена гуляет, а я словно больной… Стал похаживать в дом моделей, но столкнулся с неожиданностью: модели были так хорошо одеты, что себе я казался конюхом под ручку с принцессой, да и в большинстве своем довольствовались ужином и не рвались на интим, да и я только радовался этому, видно, ужин давал мне полное удовлетворение. Наверное, меня устроил бы небольшой гарем, куда я наведывался бы как на торжественное собрание или просто на летучку, где толкал бы короткий спич. Мечтал я о большом имении, вспоминал Иртеньева у Толстого: приезд барина в родное имение без жены, умной и интеллигентной (что уже поднадоело), рассеянная скучная жизнь, а тут солдатка с половой тряпкой, вытирающая полы, с крепким и затягивающим запахом пота, – когда она нагибалась, мелькали крупные ляжки, и задница двигалась волчком, манила. Помнится, в юности я дрожал, читая о нервном свидании в овраге, туда она пришла после бани и спросила просто: “Голомя?”
Куда летишь, мой верный конь, и где опустишь ты копыта? Да никуда я не летел! Прокручивая в мозгах тот бурный период, слабо напоминавший похождения монахов в новеллах Боккаччо, прихожу к выводу, что это был подарок за аскетическую юность. В конце концов, я потерял свою девственность лишь в девятнадцать лет (стыдливый румянец заливает лицо, будет стыдно смотреть в глаза детям и внукам!), когда влюбился в замужнюю женщину и не отходил от нее целых четыре года. Орден за постоянство чувств, а мужу – звезду Героя! И все эти золотые денечки, которые положено прожигать на полную катушку, прошли практически в браке (нет ничего стабильнее отношений с замужней любовницей) и институтской зубрежке банальных истин, в самоусовершенствовании, вычитанном у Льва Николаевича. Вплоть до многочасовых бдений в Ленинке над томиком полузапретного Мандельштама и – о, ужас! – конспектировании “Феноменологии духа” скучнейшего Гегеля, тоже добытого с превеликим трудом.
Но духовный поиск – это тоже энергия, это тоже часть непознанного либидо. К тому же я был психом, помешанным на собственном здоровье: исправно занимался спортом, старался больше есть овощей и фруктов, постоянно мучился, что взял на грудь лишнего. Давал зарок в рот не брать месяц или полгода, не курил, ходил по врачам, и многие считали меня хлипким и дышащим на ладан. После тридцати плюнул на здоровье, иногда закладывал (но помаленьку), спортом прекратил увлекаться именно тогда, когда умные люди стараются поддерживать форму, от врачей бежал, как от чумы.
И все-таки я по-своему любил жену свою Инку, странноватую, с дурным характером, со скандалами на почве ревности, с полным непониманием поэзии и изящных искусств (хотя делала вид, что проникается моими виршами) – сюда бы еще добавить симоновское “…злую, ветреную, колючую, хоть ненадолго, но мою”, – и картина станет совершенно законченной и понятной.
Любил ее – вот несчастная натура (говорят, что сильное чувство признак импотенции!) – любил, даже когда встречался с другими, тогда даже больше, чем обычно, и в чужом затемненном лице мерещилось ее, Инкина улыбка, и я боялся, что Фата Моргана исчезнет… Несчастный, несуразно устроенный человек! Разве можно делать такого огромного слона из малюсенькой мухи? Ведь существуют же на свете совершенно нормальные люди, имеющие как минимум по десять любовниц, они