Здоровые люди от рюмки водки краснеют, перед боем чувствуют подъем, возбуждение. Я от рюмки бледнею, перед опасностью меня охватывает сонливый упадок сил.
— Атака начнется в тринадцать пятьдесят!..
Конечно, было и тринадцать пятьдесят, и четырнадцать десять, двадцать, сорок, — а танков всё не было. Артиллерия отговорила и замолкла. Куда девались танки? Их должен был отправить начальник штаба, но, оказывается, его видели… на лошади, мчащимся в сторону подива[22] . Начальник штаба должен был посадить на танки десантников. Он беспечно послал людей во вторую просеку. А танки стояли в четвертой. Люди пришли — танков нету. Ну, сели, покурили. Покурили — и ушли довольные. С этого всё и началось. На танки посадили разведку. Танки пошли, когда противник уже успел оправиться после обстрела. Их встретили термитными снарядами. Наши все?таки ворвались в лес и закричали «ура». Пять блиндажей раздавили, а шестой никак. Из него и заклепали люки термитным снарядом. Четырех разведчиков сожгло на танке. Я их видел, когда их отодрали от брони и сбросили совсем рядом с НП. Они дымились и воняли горелым сладковатым мясом. У одного вместо лица страшная кровавая каша, торчат окровавленные мослы, у второго сорван череп и вырван весь мозг, и кожа с темени завернулась, как пергамент, на лоб, третий лежал кверху задницей. Штаны сгорели. Задница голая, вощеная и завиток кала. Распухшая мошонка. Мертвые сраму не имут, но эта унизительно похабная смерть невыносимо отвратительна и гнусна, от нее тошнит и нет никакой жалости — бешенство на то, что так унижают человека.
Итак, танки отступили. Пехоту расстреляли. А немцы сбросили с парашютом снайпера, который, казалось, опустился прямо на сосну и тут же стал обстреливать наш НП.
Мало этого, немцы пошли в контратаку. Четыре танка, за ними автоматчики. Они двигались прямо на НП. Вот так совсем недавно погиб журналист Михаил Розенфельд — вражеские танки разутюжили НП.
Замкомполка — он вел бой — приказал из личного оружия палить по смотровым щелям танков.
— Теперь я понимаю, почему он так бездарно провел бой, — спокойно и задумчиво сказал Татаринов. — Это сумасшедший. Клинический псих. Таких немало на фронте.
И как?то незаметно взял командование на себя. Наш правый сосед отсек автоматчиков, танки постояли, постреляли в нашу сторону, развернулись и ушли.
Из?под земли полезли трупы. Деревенские парни с простыми лицами и голенастыми ногами.
Жизнь начальства казалась Верцману полной какой?то глубокой и значительной тайны.
— Я ходил по лесу в тылах 52–й армии. Устал как собака. Выхожу к деревеньке. Деревеньки, собственно говоря, нет, немного навозу сбоку от дороги и две — три печные трубы. Вижу, землянка, вход завешен плащ — палаткой. Пересыльный санитарный пункт. А холод, метель, — что делать? Я так устал, нахолодался, что решил зайти туда, переночевать. Захожу. Мерцает коптилочка, санитарка и человек двадцать раненых, тяжело. Стонут, скулят. А запах! Вонь такая, что свет меркнет. У одного перебита держательная пружина, и он всё время валит в бинты, и скулит при этом. Гной, гниение. Каждые пятнадцать минут кто?нибудь умирает. Если он близко от выхода, девушка его выносит, вернее, вытаскивает за ноги, а если в глубине палатки, так оставляет. У нее весь фартук в крови и в лимфатических выделениях, а лет ей девятнадцать. Но в землянке тепло. Я хватил винища и заснул. Проснулся в восемь. Вонища такая, что я даже вспотел. Этот, который в бинты валил, умер. Остальные распустились — смердят и стонут. Я выбрался и от воздуха почти лишился чувств.
Ночевали в деревне Вяжищи. В избе, где мы остановились, была молодая женщина в юбке на молнии и тонких шелковых чулках. Она держала на руках годовалую девочку. Шоферы, наполнявшие избу, рассказали, что женщина эта — жена летчика, погибшего в первые дни войны. Она бежала со станции Волхов, когда ее занимали немцы. Она остановилась в этой избе, восемнадцатилетний хромой парень пустил ее жить бессрочно и безвозмездно. Молодая женщина как — то ровно весела от слишком большого горя. Эту грустно — потерянную веселость я замечал у многих, всё потерявших на войне. Только они по — настоящему ощутили эту войну и живут в ней, как в новом дому, по — новому, с другой душой, с другой силой, с другими чувствами. А мы еще пытаемся жить по старинке, как будто ничего существенного не произошло, не изменилось, и мир остался таким же.
С черным костлявым крылом бурки за плечами, сдвинув баранью шапку на бритый затылок и дико вращая глазами, начальник АХО майор Ястребов выписывал гороховое пюре, пшено и вермишель.
Не помню, записывал ли я о так называемом «честном страже». Это было при ДОППе одной из дивизий. Нас остановил часовой. Мы сказали пароль и спросили его, есть ли какая?нибудь жратва в ДОППе.
— Этого я не могу знать, — ответил часовой, — мое дело маленькое: выстоять свои полсутки, и тольки.
— Неужто это всё твое дело? — спросил Татаринов.
— Да, всё мое дело, выстоял честно полсутки, и тольки.
— Ну уж и честно, — засмеялся Татаринов, который сразу всё замечает.
— Ясное дело — честно, — ответил караульный, а потом вдруг продолжал с широкой русской тоской: — Разве у них что украдешь, у дьяволов. Любую мелочь — тьфу! грош ей цена — по сорока бумажкам разведут. Лучше не связывайся. Недавно два наших бойца банку консервов взяли, так обоим расстрел за хищение государственного имущества. А какое оно государственное, когда оно для бойцов. Ну их к черту, интендантов этих. У них херу возьмешь!..
Настоящий мученик.
От зависти он верил всему тому хорошему, что люди говорят о себе. Верил и пугался.
Сегодня разбомбили дом Кеворковой[23]. Она, маленькая, черная, похожая на распластанную мышь, выбралась из — под обломков почти голая, с иссеченным осколками лицом и телом, и бросилась по улице с криком:
— Хочу жить!.. Хочу жить!..
Потом мы шли с обеда и видели, как наш истребитель сделал иммельман, из него вошел в уродливый, непреднамеренный штопор, заныл голосом раненого лося и врезался в землю. Зрелище печальное, скучное и невообразимо противное.
В год, который должен стать годом решительного разгрома фашистов, нас учат отдавать честь перед строем и «оттягивать грудку». Может быть, они готовятся к великому параду победы?
Рановато. Лучше бы нас обучили стрелять, хотя бы из наганов, которые болтаются у нас на боку.
Занятия проходят посреди центральной улицы. «Оттягивание грудки» то и дело прерывается немецкими самолетами, которые обстреливают нас из пулеметов. Мы быстренько форсируем канавы и залегаем в лопухах. Если так пойдет дальше, маскироваться мы, во всяком случае, обучимся. Впрочем, одна хорошая бомба может вмиг прервать эти полезные упражнения волховского ПУ. Хорошо еще, что на войне глупость взаимна, как вежливость в парикмахерской. Мы каждый день разыгрываем движущуюся мишень на глазах у немецких летчиков, а они никак не догадаются захватить с собой даже фугаску. А вдруг догадаются?..
Будущее стало плоским, как задник декорации.
Человек устроен довольно прочно. Он состоит из жесткого, грубого мяса, но имеет несколько уязвимых родничков. Пока эти роднички не затронуты, человек может выдержать черт знает что. На него может обрушиться дом — он выдержит. Может разорваться бомба в трех шагах, сто семнадцать осколков вопьются в тело — ему нипочем. Но он может Умереть, споткнувшись на апельсинной корке, выпив стакан холодной воды, упав с кровати.
Живу как собака, без мыслей о будущем.
Страшна только индивидуальная судьба, в массовом психозе участвовать не страшно. Грозящий тебе лично насморк кажется опаснее и непереносимее угрозы близкой смерти, если она грозит не тебе одному, а всему коллективу.