понятия об Интерполе, и само слово было мне совершенно неведомо. Но с Интерполом мне суждено было познакомиться. Только не в Париже.
Благочинной семейной парой мы прибыли из Равенны в Феррару. Мы запарковали машину, прошли по направлению к центру метров триста и видим, что к нам подходят какие-то люди, очевидно с намерением спросить о дороге. Я обожаю говорить по-итальянски и охотно пустился объяснять им, что сами мы люди не местные и в Феррару только что приехали. «Да, да, — перебили меня, — вот именно. А мы из Интерпола». Пригласили в машину, проверили документы.
Во дворце тамошних герцогов весьма мрачные казематы, так что я приписал приключение особой атмосфере Феррары. Не тут-то было. Два месяца спустя приезжаю в Лондон на вокзал Ватерлоо. Меня встречает улыбчивый господин — он тоже из Интерпола! Он был приветливей, чем итальянцы. Тип внешности и загадочная улыбка мне были, в сущности, знакомы. Мой собеседник напомнил мне одного американского офицера, замыкавшего небольшую компанию всадников, наслаждавшихся прогулкой по океанскому побережью. Я оказался тогда в обществе человека, который играл ключевую роль в ближневосточных переговорах. Его охраняло человек восемь, и он был даже лишен удовольствия одинокой утренней пробежки вдоль берега. Все было на удивление как в кино. Например, когда наша машина трогалась, за ней немедленно срывалась вторая. Люди из службы президентской охраны были мне любопытны, и с заднего сиденья я позволил себе уставиться на шофера. Его облысевший затылок немедленно уловил зрительную волну; сквозь зеркальце я увидел брошенный на меня пристальный взгляд и отвел глаза. С офицером в роли наездника было проще. Я одолжил у него ручку, чтобы расписаться за полноту ответственности в случае падения с лошади, и потому неплохо его запомнил.
Разговор на вокзале складывался приятно. Я объяснил, что через час читаю доклад об исторических обстоятельствах первого знакомства западного мира с Индией (где же еще выступать с таким докладом, как не в Лондоне!). «Прямо-таки через час!» — усомнился он. — «Через полтора», — уточнил я, и тогда моя версия была признана убедительной.
Вообще, я обнаружил, что люблю общаться с полицейскими. По крайней мере с немецкими. Не было случая, чтобы я остался ими недоволен. Даже тогда, когда они приговорили меня к штрафу (у них, дескать, четыре глаза, тогда как у меня только два, и, следовательно, я проехал не на желтый свет — их же не хотел задерживать! — а на красный); даже тогда, когда, остановив меня посреди ночи, они торжественно объявили: «Признайтесь, Herr Panchenko, — вы пьяны!» (разумеется, они ошибались); и даже тогда, когда я их застал очень тщательно, но политически некорректно фотографировавшими мою машину с русским номером (у нас нашлись даже общие знакомые).
Без всяких шуток — я не колеблясь обращусь к немецким полицейским за помощью или советом.
Как вы знаете, полицейские в Европе разъезжают парами. Нередко — мужчина и женщина (молодая), но чаще — двое мужчин. Впрочем, таможенная полиция работает группами по несколько человек; на ночь прихватывают с собой еще и овчарку. Они устраивают хитроумные засады — не в двух шагах от границы, а там, где вы уже забыли, откуда приехали. Я был настолько изумлен тому, где глухой ночью меня остановил немецкий патруль, что, поздоровавшись, стал немедленно соображать, почему они выбрали именно это место; я радостно поделился с ними своими прозрениями, что их заметно насторожило. Впрочем, все свелось к непринужденному разговору о том, почему цифра 78 означает Санкт-Петербург и какой же тогда номер у российской столицы. С французами было несколько иначе. Я был тоже поражен — но не тому, где они меня остановили (в нескольких десятках километров от швейцарской границы), а красоте местности; оставив их осматривать мою машину, я бросился фотографировать открывшийся вид. Я чувствовал, что они в душе не одобряют такое поведение, но подумал, что, в конце концов, нет ничего обидного в том, что их страна вызывает во мне столь бурное воодушевление.
Норвежские полицейские в порту Кристиансанна спросили меня, известно ли мне, какое количество алкоголя разрешается ввозить в Норвегию. Не исключено, что я знал, но в ответ ограничился предположением, что значительно меньше того, что наличествовало в моем багажнике. Но ведь эти чудесные напитки Италии, Франции и Испании я ввожу не в Норвегию, а везу своим друзьям и близким в далекий город Санкт-Петербург! Они попрощались со мной даже приветливей, чем поздоровались.
При всей моей дружбе с европейской таможенной полицией я не стану называть тот населенный пункт, где меня пытались вовлечь в правонарушительный сговор контрабандисты. Скажу только, что это было у австро-итальянской границы. Я остановился полюбоваться окрестностями. Ко мне подошла женщина, заговорила по-немецки и пригласила зайти в кафе напротив того места, где я поставил машину: хозяин хотел бы со мной поговорить. Грузный немец налил мне кофе. Мы уселись на террасе, и я вскоре узнал, что его, собственно, интересует: ну, там — всякие царские яйца, Фаберже, иконы. Я не стал морочить ему голову и делать вид, что на меня можно рассчитывать в такого рода делах, но поскольку я был благодарен ему за кофе и за радушие, то охотно продолжал с ним беседу и составил о своем новом знакомце вполне положительное впечатление.
Французские и датские полицейские, останавливавшие меня, были настолько поражены, что со мной и моей машиной все в порядке, что прощали мне превышение скорости. Но финские полицейские доходчиво объяснили мне, что сто тридцать два километра в час отличаются от ста километров в час, и выписали соответствующий штраф. Это возымело действие, на которое они вряд ли рассчитывали. Меня осенило, что не дело гоняться по тихой, мирной стране и что вообще вести себя так — это не по-соседски. Я устыдился и с тех пор стараюсь не нарушать правил — и не только в Финляндии.
ФЛЕНСБУРГ
В августе 2003 года Европа изнемогала от жары. Для меня жара — родная стихия, но моя машина возмутилась и перестала считать пройденные километры. Утром и вечером чуть покрутит счетчик, а днем — ни за что. Первая остановка за Рейном, в окрестностях Безансона — выжженная трава и воздух, в какой прежде никогда не окунался: щедрость разогретой земли. Хранимое в багажнике вино превратилось в глинтвейн, а яблоки источали аромат компота. Впрочем, я недолго продвигался на юг, сначала повернул на запад — узнать, что такое океанские приливы и отливы, а затем поехал на север, удаляясь от жары, неторопливо приближаясь к дому. В немецкой земле Шлезвиг-Гольштейн, на выезде из Германии в Данию, лето казалось уже обыкновенным. Трава и листва были такими, какими им и положено быть в середине августа, разве что на дорогах бывало неожиданно пусто.
В давно наступившей темноте я свернул с дороги на Фленсбург — последний немецкий город перед границей. На подъезде к центру остановился у щита с планом города и перечнем имеющихся в нем отелей. Выбор был предопределен, и я немедленно двинулся на «Берлин».
Попасть в отель мешали хитрости с поворотами и односторонним движением, но все же с третьей попытки я припарковался под гостеприимной вывеской. Заглянул — именно то, что нужно неприхотливому путешественнику. В баре мужики пили пиво. Его наливала симпатичная расторопная женщина, и она же распоряжалась ключами. Я успел как раз вовремя — свободна лишь одна комната. Протягиваю паспорт, который мне возвращают как-то по-особенному — весело. «Вы откуда?» — «Из Петербурга». — «А я из Полтавы. Меня зовут Марина».
Марина когда-то вышла замуж за немца, дети скоро окончат школу; жила в Баварии, здесь недавно. Мы соглашаемся, что и Бавария, и север хороши по-своему. Конечно, я пойду прогуляться по городу, но сперва занесу вещи в номер.
Обыкновенный недорогой отель — скромно, аккуратно, чисто. Но комната удивила и, после долгих странствий, показалась родной: вместо белой штукатурки выцветшие обои, сиротский умывальник в углу, прожженный пластиковый абажур и шкаф, контрабандой вывезенный из СССР.
Русский дух веет, где хочет, и я задаюсь вопросом — а что, если по странной затее русского голштинца мы повоевали бы с Данией за Шлезвиг?
Петру III досталось от российских историков, построивших свои суждения на записках Екатерины — той самой, в пользу которой император был лишен власти и затем убит. Он точно не был таким ничтожеством, каким его принято изображать, коль скоро люди Екатерины сочли необходимым его умертвить (письмо Алексея Орлова — «Матушка! Сам не знаю, как эта беда случилась…» — лишь мастерски