Целостных композиций как будто нет, но одни животные движутся в ряд, другие повернуты им навстречу, третьи показаны на дальнем плане. Детали прорабатываются ровно настолько, насколько нужно. Скажем, быки уже своей массивностью оттеняют быстрое движение лошадей. Краски выразительны, а в рисунке убедительное сочетание натуралистической точности и условности.
В отдаленном углу пещеры изображен человек — редчайший случай в палеолитической живописи. Одно исключение из правил дополняется другим — изображена сцена, живопись приобретает повествовательный характер. Охотник поразил копьем бизона, но, по-видимому, он и сам повержен — он лежит, распластавшись на земле. Рядом на шесте сидит птица. Бизон с его повернутой головой и нацеленными на охотника рогами изображен великолепно. Человек — схематично и скорее загадочно, нежели выразительно. Ясно, что это — мужчина (это-то легко показать), но его тело передано лишь общим контуром, на руках по четыре неестественно растопыренных пальца — как птичьи лапы, и голова гораздо больше похожа на птичью, нежели голову человека. Чем объяснить столь явное отступление от реализма?
Насколько я понимаю, изображен переход человека в загробное состояние. Коль скоро поверженный охотник показан обретающим птичьи черты, а рядом с ним на шесте сидит птица — эта птица, должно быть, означает отлетевшую душу охотника. А если так, то художник изображает нам то, о чем лишь можно догадываться, но что нельзя увидеть. Он изображает идею. Было бы нелепым изображать такие вещи в реалистической манере!
Положим, мы разгадали эту сцену, но фактом остается то, что первобытные художники вообще изображали людей редко, причем делали это, словно забывая о своей наблюдательности и своем мастерстве. Как предмет живописи люди интересовали их мало и в каком-то ином смысле, нежели животные. Понятно, что многообразие животных и их повадок — предмет пристального интереса первобытных охотников. Но почему все-таки мастерское изображение людей появляется лишь с наступлением цивилизации?
Нарисованный человек — либо портрет, либо сцена.
Сцена — это своего рода рассказ, но ведь у первобытных народов мы не встречаем и мастерских художественных повествований — литературы. Да и в деревнях шедевры создаются городскими писателями или художниками, приезжающими на летний отдых. Промыслы или фольклор, там культивируемые, могут достигать высокой степени совершенства, но печать индивидуальности и неповторимости, налагаемая личностью и эпохой, для них нехарактерна.
Дело тут, по-видимому, в единообразии опыта, присущем жизни людей в первобытных и деревенских сообществах. Разумеется, и там люди будут отличаться друг от друга в отношении храбрости, трудолюбия или смекалки. Но в содержании их опыта не будет ничего столь индивидуального, о чем стоило бы одним рассказать, а другим послушать. И даже если бы в силу какого-то озарения обитатель рутинной среды выработал ярко индивидуальный взгляд на вещи, то на каком основании другие стали бы его слушать? Он вырос среди них, занимался тем же, чем они, видел и слышал то же, что они, — почему же он должен знать что-то такое, что им неизвестно?
Для развития повествовательных жанров необходимо, чтобы в рамках одного сообщества соединились носители разного опыта. Например, появляются группы, специализирующиеся на военных набегах. Теперь одни остаются дома в рамках привычного горизонта, а другие отправляются вдаль, видят новые земли, переживают множество приключений и возвращаются с богатством или диковинками, которых нету других. О них уважительно говорят:
Многих людей города посетил и обычаи видел.
То, что достойно художественного рассказа, достойно и художественного изображения. На ранних греческих вазах часто представлены эпизоды из греческих эпических сказаний. Раннее египетское искусство прославляет подвиги фараонов.
По мере того как жизнь становится разнообразней, начинают изображать некоторые особые ее моменты — например, празднества или военный поход. В социально неоднородном обществе даже самая обыкновенная деятельность может с увлечением изображаться, если она является знаком и предпосылкой необыкновенного положения. Так, гробницы египетских вельмож Древнего Царства украшаются изображениями проворных работников. А став однажды предметом изображения с особой точки зрения и элементом художественной традиции, факты повседневной жизни могут далее восприниматься достойными изображения и сами по себе.
С портретом все обстоит несколько иначе. Трудно допустить, что художники, столь восприимчивые к красоте животных, были совершенно безразличны к красоте людей и что в их эпоху не было мужчин и женщин, отмеченных особой привлекательностью. Индивидуальность здесь создается самой природой, и легко представить продиктованное личной привязанностью желание запечатлеть черты какого-то человека. Но личная привязанность — это личное дело, а стена пещеры или поверхность скалы принадлежат к публичному пространству. Портреты первобытными художниками, кажется, создавались, но они были миниатюрными и, судя по немногочисленным на-ходкам, трехмерными, а не рисованными. За несколько часов до посещения Ласко я видел две замечательные женские головки, вырезанные из кости, в музее Лез Эйзи. Но точно ли они первобытные?
В общем, мне было о чем подумать на обратном пути. В темноте я долго плутал по каким-то сельским дорогам, пытаясь следовать указаниям, обещавшим ночлег. Таблички, развешанные местными краеведами, любезно извещали меня, что места, по которым я безуспешно кручусь, помнят Ричарда Львиное Сердце. Это было приятно, но проводить вторую ночь подряд в машине мне не хотелось. Когда я уже было смирился с такой необходимостью, я оказался в неизвестном мне городке перед надписью «Бар. Отель». Это нередкий во Франции вид недорогих гостиниц. Благодаря бару она еще была открыта (во многие провинциальные гостиницы после девяти часов не попасть). Правда, она стояла на улице, являвшейся продолжением дороги. Я спросил у хозяина, не будет ли здесь шумно. Он ничего не ответил, а я не стал переспрашивать. Было тихо, окно выходило на противоположную от улицы сторону. Утром, отдернув шторы, я узнал, что оно выходило на местное кладбище. После классического кофе с круассаном я спросил у хозяина, не знает ли он прогноз погоды. «В наших местах говорят так, — возвестил он, — не нравится погода — подожди полчаса!» Я бы оценил эту народную мудрость, если бы не слышал ее прежде в Англии и Америке.
Независимо от погоды, пока вполне приятной, я решил ехать домой. Конечно, не прямиком. Я поднялся на север до Луары, посмотрел Невер с его дворцом и соборами, а добравшись до приграничных земель, стал нырять на боковые дороги и ездить вдоль полей и холмов. На одной из дорог и встретился со стадом величавых белых быков и коров. Выйдя из машины, я неторопливо любовался всем этим рогатым скотом буквально с пяти шагов. Они походили на тех, что некогда вдохновили художников пещеры Ласко!
Франция — вообще страна коров. (Это понимаешь, когда поезд, покинувший материк, выныривает из туннеля, проложенного под Ламаншем: за окнами сразу овцы да зайцы-кролики, вылезшие погреться на солнышке.) Однако северофранцузские буренки, тоже упитанные, мне нравятся меньше, чем юго-восточная светлая порода. Столь же красивых коров я видел лишь в горах Армении. Те, конечно, другие — подтянутые и глазастые, словно выращенные для рекламы как фитнеса, так и духовности.
Двумя годами позднее по дороге в Испанию я посетил пещеру Нио, расположенную, можно сказать, в Пиренеях, недалеко от Андорры. Нио возвышается над долиной, но доступ в нее не слишком затруднен; окрестности покрыты лесом. Пещера бесконечна, и в первых залах ее можно видеть надписи «здесь был такой-то» времен Людовика XIV. Наскальные рисунки были обнаружены в ее удаленной части, обрамленной чем-то вроде естественного купольного свода. Животные в основном те же, что и в Ласко. Изображены они тоже мастерски. В частности, превосходно используется неровность поверхности.
Я знал, что мне не попасть в Альтамиру — о билете нужно было позаботиться за полгода вперед, — но приехал туда, чтобы попытаться представить, какой ландшафт окружал тех первобытных художников, чьи работы по своей гениальности уступают разве росписям Ласко. Был понедельник, и никто не толпился. Испанский офицер должным образом оценил тот факт, что я приехал из Санкт-Петербурга, но о том, чтобы пустить меня в пещеру, не было и речи — не полагалось даже задерживаться у входа. Я огляделся. С холма открывалась широкая панорама — расположение Альтамиры удивительно похоже на расположение Ласко!
И в Кантабрии, и в Дордони многое теперь, конечно, выглядит иначе. И не обязательно хуже.