пепла.
Еще недавно — для поэта «сверкало солнце и жужжали пчелы» — мир веселый, блаженный пьянил своим «густым ароматом». И поэт не «говорил» о нем, а «пел». Его поэзия насыщена образами, символами, ритмами: в ней была жажда и жадность; строфы ломились под тяжестью «земных даров». Звучание, преизбыточность, перегруженность, упоение «покровом златотканным». И когда, в какой таинственный «предсумеречный час» — разорвался этот покров? И незыблемость, плотность мира вдруг распалась: он стал «чужим и прозрачно-призрачным», и поэт, доселе «осязавший» мир любовно и восторженно, — отстраняется от него:
Обманутый любовник, «обнищавший богач» — видит: его жемчуга — поддельны. Вместо сладостного праздника — «терпкие будни». Мир разлетелся легким дымом — и в темной пустоте — он наедине со своей душой. И по-новому строго и горько пересматривает он свою жизнь. Стихи его больше не «поют». Они — просты, резки, нарочито сухи. От них остается терпкий вкус пепла. Теперь ему не до «божественной игры», не до «звуков сладких». Он подводит итоги: он ведет тяжбу со своей душой. Он обвиняет и защищается: — это суд. Слова его не «живописуют», а определяют. В них острота и точность: строфы сковывают в одну цепь, ни одного ненужного сравнения, ничего для «чувств»; все снято, все отброшено, все принесено в жертву «правде»: «лучи высоких напряжений» обнажили костяк. Стихи — четкие, как чертеж, замкнутые, одинокие. От пьянящего напитка — наслаждений, страстей, надежд — на дне осталась одна капля — терпкая капля воспоминаний.
<…>
К. Мочульский. Газета «Звено». 1927, 30 января.