Столыпина на сильных». «Социалистические» стимулы конкуренции, аналогичные буржуазной прибыли, он находит в чудовищно дифференцированной шкале вознаграждений, в бытовом неравенстве, орденах и, наконец, в элементах новой сословности. «Слово „знатные люди“ само по себе уже целая сословная программа. Но создание „знатного“ сословия не только экономическая необходимость. В ещё большей степени, быть может, это необходимость политическая. Править огромной, сведённой к ничтожеству человеческой массой — и притом ненавидящей власть,— невозможно, не внося классового разделения в эту массу» [709].
Социологическая проницательность Федотова проявилась и в том, что при описании социальных изменений в советском обществе он выделял ещё одну категорию, служившую в известном смысле опорой сталинского режима. Выходя за рамки описания социально-имущественного расслоения общества, Федотов обращался к анализу его «психологически-бытового расслоения». Изучение этого среза социальной структуры позволяло увидеть, наряду с людьми идеи ту часть населения, которая была безразлична к идейной и нравственной стороне жизни и представляла собой «болото», состоявшее из людей обывательского склада. Эта «аморфная нейтральная среда», «вялая, рыхлая масса», мастерски описанная в произведениях Зощенко, «изворачивается в нелёгкой борьбе за жизнь и хочет кое-как скрасить своё существование. Таких, вероятно, большинство» [710].
Если большевики-ленинцы стремились поднять этот социально-психологический слой до сознательной политической жизни, то Сталин видел в нём своего рода социальный резервуар, из которого он вербовал «новобранцев 1937 года», пришедших на смену нескольким поколениям большевиков. Представители этого слоя, готовые и способные приспосабливаться к любому социальному порядку, с чувством известного удовлетворения наблюдали репрессии, обрушивавшиеся своим остриём на остатки ленинской партии, и в конечном счёте извлекали из них карьерные и имущественные выгоды.
Разумеется, наряду с преуспевающими приспособленцами и карьеристами, в стране было и немало людей, обманутых официальной пропагандой, тех, кто, веря сталинским подлогам, вместе с тем сохранял субъективную приверженность коммунистическим идеям (накал возмущения «предательством» старых большевиков во многом объяснялся характером инкриминируемых им преступлений: ведь они обвинялись в особенно нетерпимой для тогдашнего массового сознания измене делу социализма).
Нравственная атмосфера общества во многом по-прежнему определялась деятельностью честных и идейных людей, видящих смысл своей жизни в служении делу Октябрьской революции. Образы таких бескорыстных подвижников ярко раскрыты как в лучших произведениях литературы 30-х годов, так и в более поздних произведениях, освещавших те стороны советской действительности, которые замалчивались в годы сталинизма (романы «Не хлебом единым» В. Дудинцева и «Жизнь и судьба» В. Гроссмана, повесть «Новое назначение» А. Бека и др.).
В статьях 30-х годов Г. Федотов напряжённо пытался «примирить непримиримое», то есть согласовать противоположные, контрастные стороны советской жизни тех лет. Он подчёркивал, что, несмотря на охлаждение социального энтузиазма, от советской молодёжи «веет здоровьем и силой, и притом не злой, а сдержанной, скорее скромной, хотя и уверенной в себе силой» [711]. Федотов решительно не соглашался с теми, кто считал, будто отлив эмиграции безнадёжно понизил культурный уровень страны. Он подчёркивал, что из народной среды выделилась новая, огромная по численности интеллигенция. «Сколько талантов родит русская земля во всех областях творчества… Это ново и поистине удивительно. К русской одарённости мы привыкли. Но мы знаем так же хорошо и русский анархизм, неохоту и нелюбовь к социальной и трудовой дисциплине. Новое поколение преодолело эту распущенность, наследие мягкого русского барства. Конец обломовщине!» [712]
Немалая часть этого поколения с искренней убеждённостью повторяла слова самой популярной в стране песни: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Оптимистический настрой многих советских фильмов, мажорная тональность мелодий Дунаевского отражали мироощущение, реально жившее в умах и сердцах миллионов советских людей.
Пользуясь односторонними определениями, будь они со знаком плюс или минус, нельзя ничего понять в том чрезвычайно сложном и противоречивом феномене, который представляли советская действительность середины 30-х годов и её восприятие людьми того времени. Честные воспоминания людей, вступивших тогда в сознательную жизнь, рисуют нам контрастную социальную и психологическую картину, не исчерпывающуюся ни бездумным ликованием, ни испепеляющим страхом, подозрительностью и наушничеством. «Эпоха, на которую пришлось моё детство,— писал А. Д. Сахаров,— была трагической, жестокой, страшной. Но было бы неправильно ограничиться только этим. Это было время также особого массового умонастроения, возникшего из взаимодействия ещё не остывших революционного энтузиазма и надежд, фанатизма, тотальной пропаганды, реальных огромных социальных и психологических изменений в обществе, массового исхода людей из деревни — и, конечно, голода, злобы, зависти, страха, невежества, эрозии нравственных критериев после многих лет войны, зверств, убийств, насилия» [713].
Это причудливое взаимодействие противоположных начал накладывало отпечаток на сознание и поведение не только рядового человека тех лет, но и людей, наиболее искушённых в политике,— старых большевиков, над которыми всё неотвратимей нависал меч сталинского террора.
XLIII
Капитулянты — старые и новые
Хотя множество бывших оппозиционеров после убийства Кирова оказались в ссылках, тюрьмах и лагерях, их значительная часть вплоть до конца 1936 года оставалась на свободе, а многие покаявшиеся лидеры прежних оппозиционных группировок продолжали занимать ответственные посты.
Говоря о судьбе капитулянтов, Троцкий дифференцировал их на две основные группы. Первая состояла из тех, чья капитуляция не была искренней и кто после вынужденных покаяний продолжал оппозиционную деятельность, теперь уже в подполье. Другая часть капитулянтов, приходившая к выводу, что другого руководства, кроме сталинского, нет, каялась искренне и обещала Сталину верную службу без всякой задней мысли. Такие люди, «конечно, не могли заставить себя верить, что Сталин — отец народов и пр. …они, хотя и с горьким чувством, жертвовали своей личностью, своим достоинством во имя политической цели, которую они ставили выше всего». Тем не менее Сталин не верил им, потому что вообще не был «способен верить в бескорыстные мотивы, самоотвержение, которое ставит политическую цель выше личного честолюбия и даже личного достоинства». Он ненавидел своих покаявшихся противников двойной ненавистью, так как «знал, что они не считают его великим человеком, а только человеком, занимающим великое место» [714].
Этот личный мотив, всегда игравший важную роль в политической психологии Сталина, усиливался по мере того, как нарастало его обоготворение. «Шла перестройка его биографии, ему приписывались черты, которых он не имел, качества, которыми он не располагал, подвиги, которых он не совершал. Между тем, среди оппозиционеров и вполне искренне раскаявшихся были сотни и тысячи людей, которые с ним близко соприкасались, которые знали его прошлое, которые разделяли с ним тюрьмы и которых нельзя было обмануть, хотя бы они и делали всё от них зависящее, чтобы быть обманутыми. По мере того, как в пропаганде, в печати, в школах поднималась волна отвратительного византийства, Сталин никак не мог терпеть на ответственных административных постах людей, которые знали правду и которые сознательно говорили ложь в качестве доказательства своей верности вождю. К преданным, но знающим прошлое, Сталин относился, пожалуй, с большей враждою, с большей неприязнью, чем к открытым врагам» [715].
Эти наблюдения Троцкого подтверждаются обнаруженными в личной библиотеке Сталина его пометками на книгах. Так, читая «Курс русской истории», Сталин подчеркнул следующее место: «Чингисхан перебил много людей, говоря: „Смерть побеждённых нужна для спокойствия победителя“» [716].
В свою очередь бывшие лидеры оппозиций, в 20-е годы крайне критически оценивавшие