После речи Рыкова выступило пять человек, каждый из которых стремился внести свою лепту в дальнейшее нагнетание политической истерии. Эйхе утверждал, что «факты, вскрытые следствием, обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром. То, что вскрыто за последнее время, не идёт ни в какое сравнение с тем вредительством… которое мы вскрывали [раньше]». К «фактам», сообщённым Ежовым, Эйхе прибавил сообщение о поведении троцкистов во время отправки их несколькими эшелонами из западносибирской ссылки в колымские лагеря. Известно, что во время посадки в эшелоны троцкисты выкрикивали антисталинские лозунги (см. гл. XLIV). Однако Эйхе предпочёл скрыть действительное содержание этих лозунгов, вместо этого провокационно приписав троцкистам призыв, обращённый к красноармейцам-конвоирам: «Японцы и фашисты будут вас резать, а мы будем им помогать». Исходя из этого, выдуманного им самим призыва, Эйхе нашёл удобный случай продемонстрировать свою кровожадность: «Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко. Стоит прочитать эти бесхитростные рапорты, доклады беспартийных красноармейцев… чтобы расстрелять любого из них (троцкистов.—
Молотов «развил» положения Сталина о самоубийствах как средстве «борьбы против партии» следующим образом: «Самоубийство Томского есть заговор, который был заранее обдуманным актом, причём не с одним, а с несколькими лицами Томский уговорился кончить самоубийством и ещё раз нанести тот или иной удар Центральному Комитету» [264].
Духом изуверства было окрашено и выступление секретаря Донецкого обкома Саркисова, подробно описывавшего, каким образом он пытался «смыть с себя пятно» — участие в 20-х годах в левой оппозиции. «Хотя я десять лет тому назад порвал с этой сволочью,— говорил он,— мне всё же тяжело даже от одного воспоминания, что имел связь с этими фашистскими мерзавцами». Назвав имена многих «разоблачённых» им за последнее время «троцкистов», Саркисов заявлял: «Я всегда для себя считал, что это тройная обязанность каждого бывшего оппозиционера… стараться быть как можно бдительнее и разоблачать троцкистов и зиновьевцев. Больше того, я взял за правило не брать ни на какую работу, тем более на партийную работу человека, который когда-то был оппозиционером. Я рассуждал так: если партия мне доверяет, то я не могу передоверять другим это доверие партии. Именно, исходя из этого, я всегда систематически, последовательно изгонял людей с оппозиционным прошлым, особенно с партийной работы… если я, будучи ответственным партийным работником, которому доверяет ЦК, если я скрою хоть одного человека, который в прошлом был троцкистом, то я буду в стане этих фашистов» [265].
Наиболее бесстыдно вёл себя на трибуне Каганович, который вместе со Сталиным разыграл над ещё свежими могилами Зиновьева и Томского глумливый фарс, который можно назвать «делом о собаке». Рассказывая о результатах проведённого им «следствия» (ещё весной 1936 года у Томского были запрошены «показания» о его «связях» с Зиновьевым), Каганович говорил: «…И, наконец, в 1934 г. Зиновьев приглашает Томского к нему на дачу на чаепитие… После чаепития Томский и Зиновьев на машине Томского едут выбирать собаку для Зиновьева. Видите, какая дружба, даже собаку едут выбирать, помогает. (
Другим проявлением цинизма Кагановича была его мотивировка наиболее страшного обвинения, обращённого к Бухарину:
Читая стенограмму декабрьского пленума, невольно испытываешь впечатление о некой инфернальности, невероятности происходящего. Окончательно распоясавшиеся «вожди» в доказательство «заговорщических связей» говорят явные нелепости, которые молча выслушиваются участниками пленума. «Обвиняемые» защищают только самих себя, не только не заикаясь о своём сомнении в вине своих недавних товарищей, уже расстрелянных или арестованных, но повторяя самую оголтелую брань в их адрес. Понять эту чудовищную «логику» можно лишь с учётом того, что вся эта дрейфусиада представляла заключительное звено в цепи сознательных фальсификаций умыслов и дел своих политических оппонентов, которыми на протяжении предшествующего десятилетия занимались и обвинители и обвиняемые. Все присутствовавшие на пленуме уже не раз одобряли полицейские преследования участников оппозиций по лживым наветам. Поставить под сомнение новые, ещё более чудовищные обвинения в адрес бывших оппозиционеров значило поставить под сомнение правомерность всей предшествующей борьбы с оппозициями с её варварскими методами. На это ни один из участников пленума, так или иначе принимавший участие в этой борьбе, не мог решиться.
Всё сказанное, однако, не означает, что на данном этапе Сталин добился своей цели — обеспечения полной, безоглядной поддержки пленумом его провокаций. Этим объяснялось его дальнейшее маневрирование — особенно после новой попытки протеста со стороны Бухарина, передавшего ему утром 7 декабря заявление, обращённое ко всем членам и кандидатам в члены ЦК. В этом документе Бухарин придерживался своей прежней тактики: безоговорочно соглашаться с обвинениями в адрес «троцкистов» и даже дополнительно «обосновывать» их правомерность — и одновременно защищать себя как образцового, преданного сталиниста, оклеветанного «троцкистами». Уверяя, что он не имеет «и атома разногласий с партийной линией… и все последние годы эту линию со всей горячностью и убеждённостью защищал», Бухарин присоединялся к «констатированию общей беды, проистекавшей из-за особой виртуозности маскировки» «троцкистов». Более того, он развивал свою критику версии об отсутствии платформы и стремлении к «голой власти» у троцкистов и зиновьевцев. Как бы помогая Сталину выправить эту нелепую версию, положенную в основу процесса 16-ти, он писал: «Что касается троцкистов, то ведь у них есть пресса, документы даже свой, т. н., с позволения сказать, IV Интернационал. Их платформа, от начала до конца дышащая контрреволюционной злобой против СССР и нашей партии, вполне современна, и она объясняет и их пораженческую тактику и их террор. Она исходит из тезиса о превращении „бюрократии“ СССР в новый класс-эксплуататор (завершение термидора), из бешеного отрицания нашей внешней политики (и по линии СССР, и по линии Коминтерна), отрицания тактики народного фронта как предательства, отрицания всей нашей позиции по отношению к защите отечества и т. д… При такой бешеной злобе к самым основам нашей политики (и ещё более к её персональным носителям) и при централизации нашей власти они поставили и вопрос о терроре в порядок дня. Законченные изменники, но с актуальной программой на злобу дня». По тем же основаниям Бухарин отмежёвывался и от «Рютинской платформы», называя её «грязной контрреволюционной стряпней» [268] .
При всём желании внести свою посильную лепту в «разоблачение троцкизма» Бухарин не понимал: даже грубо тенденциозное изложение взглядов Троцкого на этом этапе для Сталина неприемлемо: сквозь самую утрированную трактовку до читателя могут дойти действительные идеи, которые страшили Сталина. «Троцкистскую платформу» следовало теперь представить — в противоречии с логикой и здравым смыслом — как проповедь пораженчества, вредительства, шпионажа и «реставрации капитализма».
Неприемлемым для Сталина был и отказ Бухарина принять тезис Кагановича о превращении всех бывших оппозиционных групп в «контрреволюционные банды». Впрочем, Бухарин сам был недалёк от этого тезиса, утверждая, что «все виды оппозиции превращаются, если она вовремя не остановится в своём развитии, в контрреволюцию, которая ведёт к реставрации капитализма». Исходя из этой посылки, он называл возможной «самостоятельную эволюцию Угланова и К°, но уже без всякого отношения и без