обширное письмо, написанное за три месяца до суда и снабжённое бухаринскими пометками: «Весьма секретно. Лично. Прошу никого другого без разрешения И. В. Сталина не читать». В этом письме Бухарин многократно возвращался к описанию своего невротического состояния («я весь дрожу сейчас от волнения и тысячи эмоций и едва владею собой»; «совсем не знаю, в каком я буду состоянии завтра и послезавтра etc. Может быть, что у меня, как у неврастеника, будет такая универсальная апатия, что я и пальцем не смогу пошевельнуть»; «господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклёванную и истерзанную душу!»).

«Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата,— писал Бухарин,— я даю тебе предсмертное честное слово, что я невиновен в тех преступлениях, которые я подтвердил на следствии… Мне не было никакого „выхода“, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я „не разоружаюсь“».

Пытаясь дать теоретическое обоснование такому своему поведению, Бухарин «соорудил примерно такую концепцию»: у Сталина имеется «какая-то большая и смелая политическая идея генеральной чистки а) в связи с предвоенным временем, b) в связи с переходом к демократии. Эта чистка захватывает а) виновных, b) подозрительных и с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других — по-другому, третьих — по-третьему». Умоляя Сталина не воспринять эти соображения таким образом, будто он упрекает вождя «даже в размышлениях с самим собой», Бухарин писал: «Я настолько вырос из детских пелёнок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают всё, и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах». Единственный парадокс, который мучает его, заключался, по словам Бухарина, в том, что Сталин, возможно, не исходит из этой «всемирно- исторической» идеи, а действительно верит в его преступления. «Тогда что же выходит? Что я сам помогаю лишиться ряда людей (начиная с себя самого!), то есть делаю заведомое зло! Тогда это ничем не оправдано. И всё путается у меня в голове, и хочется на крик кричать и биться головой о стенку: ведь я же становлюсь причиной гибели других. Что же делать? Что делать?»

Убеждая Сталина: «все последние годы я… научился по-умному тебя ценить и любить», Бухарин в заключение письма просил у него «последнего прощения (sic! — В. Р.)» и заверял: «Иосиф Виссарионович! Ты потерял во мне одного из способнейших своих генералов, тебе действительно преданных».

Заявляя, что «ничего… не намерен у тебя ни просить, ни о чём не хочу умолять, что бы сводило дело с тех рельс, по которым оно катится», Бухарин тем не менее обращался с несколькими просьбами: 1) дать ему возможность умереть до суда, ибо «мне легче тысячу раз умереть, чем пережить предстоящий процесс»; 2) в случае вынесения ему смертного приговора «заменить расстрел тем, что я сам выпью в камере яд (дать мне морфию, чтобы я заснул и не просыпался)… дайте мне провести последние секунды так, как я хочу. Сжальтесь!.. Молю об этом…»

Вместе с тем, лелея надежду, что ему будет сохранена жизнь, Бухарин предлагал в этом случае выслать его в Америку, где он «провёл бы кампанию по процессам, вёл бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции, был бы фактически анти-Троцким и вёл бы это дело с большим размахом и прямо с энтузиазмом». Бухарин предлагал и гарантии, которые при этом можно было бы использовать: послать с ним квалифицированного чекиста, задержать в СССР его жену и т. д.

Считая, что такой вариант может заинтересовать Сталина, Бухарин выдвигал и запасной вариант: выслать его «хоть на 25 лет в Печору или Колыму, в лагерь: я бы поставил там: университет, краеведческий музей, технич. станции и т. д., институты, картинную галерею, этнограф-музей, зоо- и фитомузей, журнал лагерный, газету» [81].

Это письмо было разослано в 1956 году членам и кандидатам в члены Президиума ЦК и секретарям ЦК КПСС. Но даже оно не побудило деятелей «коллективного руководства» к каким-либо реабилитационным акциям по отношению к Бухарину.

Письмо Бухарина, разумеется, не могло вызвать у Сталина ничего, кроме глумливого удовлетворения. Оно побудило его лишь к тому, чтобы продолжать коварную игру с Бухариным. В этих целях Бухарину было позволено написать за полтора месяца до суда письмо жене, в котором сообщалось о работах, написанных им в тюрьме. Судя по содержанию данного письма, Бухарину было обещано, что все его рукописи будут переданы его жене. Бухарин даже просил её перепечатать их на машинке «по три экземпляра».

Бухарину была обещана и встреча с женой («во всех случаях и при всех исходах суда я после него тебя увижу»). Понимая, что при этой встрече откровенный разговор будет невозможен, Бухарин писал: «Что бы ты ни прочитала, что бы ты ни услышала, сколько бы ужасны ни были соответствующие вещи, что бы обо мне ни говорили, что бы я ни говорил, ‹…› помни о том, что великое дело СССР живёт, и это главное, а личные судьбы — преходящи и мизерабельны» [82].

Бухарина обманули и на этот раз. Его жена была арестована и выслана из Москвы ещё в июне 1937 года, и письмо до неё, разумеется, не дошло.

Организаторы процесса, тщательно отобрав подсудимых и применив к ним во время предварительного следствия все возможные моральные и физические истязания (в различных комбинациях), могли считать, что процесс пройдёт без каких-либо помех и накладок. Однако такие накладки начались уже в первый день суда.

V

Эпизод с Крестинским

В обвинительном заключении схема заговора была построена следующим образом. В 1928 году был образован центр подпольной организации «правых», а в 1933 году ими был создан «контактный центр» для связи с троцкистами, в результате чего и возник «право-троцкистский блок». В «центр» этого блока после арестов 1936 года входили: Розенгольц и Крестинский — от троцкистов, Бухарин, Рыков, Рудзутак и Ягода — от правых, Тухачевский и Гамарник — от военных [83].

Однако эта конструкция дала осечку уже на первом заседании суда, когда произошёл непредвиденный и тревожный для его организаторов эпизод. Во время опроса Ульрихом подсудимых, признают ли они свою вину, Крестинский ответил: «Я не троцкист. Я никогда не был участником „право- троцкистского блока“, о существовании которого ничего не знал. Я не совершил также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне» [84].

После нескольких дополнительных вопросов к Крестинскому Ульрих вынужден был перейти к опросу других обвиняемых, которые послушно подтвердили свои показания на предварительном следствии. Вслед за этим Вышинский приступил к допросу Бессонова, который превратился в перекрёстный допрос Бессонова и Крестинского. Бессонов заявил, что Крестинский в 1933 году, будучи полпредом СССР в Германии, давал ему, Бессонову, как советнику посольства, указания «не допустить нормализации отношений между СССР и Германией». В ответ на вопросы прокурора по этому поводу Крестинский отверг все показания Бессонова, заявив, что в его разговорах с последним «не было ни одного звука о троцкистских установках» [85].

Когда Вышинский задал Крестинскому вопрос, почему тот говорил на предварительном следствии неправду, проявив тем самым «неуважение к следствию», Крестинский ответил, что надеялся опорочить эти показания «на судебном заседании, если таковое будет». Тогда Вышинский, вовсе выйдя за рамки допроса Бессонова, стал задавать вопросы Гринько и Розенгольцу об их преступных связях с Крестинским. Розенгольц подтвердил, что вёл с Крестинским «троцкистские переговоры», а Гринько — что Крестинский помог ему установить связь с иностранной разведкой. Однако Крестинский продолжал упорно утверждать: его показания на предварительном следствии «от начала до конца являются неправильными» и объясняются тем, что он считал: «если я расскажу то, что я сегодня говорю… то это моё заявление (о своей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату