невиновности.—
В ходе допроса Крестинский упомянул о своём письме Троцкому от 27 ноября 1927 года, где говорилось о его «разрыве с троцкизмом». Вышинский заявил, что такого письма в деле нет. Крестинский в ответ на это указал, что это письмо было изъято у него при обыске [87] .
Вечернее заседание Вышинский начал с допроса Гринько, который сообщил, что Крестинский связал его с «фашистскими кругами одного враждебного Советскому Союзу государства». Во время этого допроса прокурор обратился к Рыкову, который подтвердил, что неоднократно говорил с Крестинским как с «членом нелегальной организации» [88]. Однако Крестинский по-прежнему упорно отрицал все эти факты.
На утреннем заседании 3 марта о Крестинском речи не было. Зато вечернее заседание в тот же день Вышинский начал с допроса Крестинского, который превратился в перекрёстный допрос Крестинского и Раковского. На вопрос о своих отношениях с Раковским Крестинский ответил, что после ссылки Раковского переписывался с ним и просил Кагановича о переводе Раковского из Астрахани как города с неблагоприятным климатом в Саратов. Раковский же заявил, что Крестинский «с троцкизмом никогда не порывал», и в подтверждение этого сообщил, что в 1929 году получил письмо от Крестинского, в котором последний уговаривал его вернуться в партию, «естественно, в целях продолжения троцкистской деятельности» [89].
После этого Вышинский объявил, что по его указанию «были проверены документы, изъятые при обыске у Крестинского», в результате чего было обнаружено письмо Троцкому, существование которого прокурор ранее отрицал. Были зачитаны отрывки из этого письма, в котором Крестинский писал, что тактика оппозиции за последние полгода была «трагически неправильной», а также отрывки из капитулянтского заявления Крестинского в ЦК, опубликованного в апреле 1928 года в центральных газетах.
Комментируя этот эпизод процесса, Троцкий замечал: «В 1927 году Крестинский написал мне из Берлина в Москву письмо, в котором извещал меня о своём намерении капитулировать перед Сталиным и советовал мне сделать то же самое. Я ответил гласным письмом о разрыве всяких отношений с Крестинским, как и со всеми другими капитулянтами… Но ГПУ продолжает строить свои фальшивые процессы исключительно на капитулянтах, которые уже в течение многих лет являются игрушками в его руках. Отсюда необходимость для прокурора Вышинского доказать, что мой разрыв с Крестинским имел „фиктивный характер“. Доказать это было возложено на другого капитулянта, 65-летнего Раковского, который заявил, что капитуляции были „маневром“… Раковский не объяснил, однако, а прокурор его, конечно, не спросил, почему сам он, Раковский, в течение семи лет не производил этого „маневра“, а предпочитал оставаться в тяжёлых условиях ссылки в Барнауле (Алтай), изолированный от всего мира. Почему осенью 1930 года Раковский написал из Барнаула в негодующем письме против капитулянтов свою знаменитую фразу: „самое страшное — не ссылка и не изолятор, а капитуляция“. Почему, наконец, сам он капитулировал только в 1934 году, когда физические и моральные силы его иссякли окончательно?» [90]
После зачтения выдержек из капитулянтских писем Крестинского последний внезапно заявил, что полностью подтверждает свои показания, данные на предварительном следствии. Тогда прокурор обратился к нему с вопросом, как следует в таком случае понимать его вчерашнее заявление, которое «нельзя иначе рассматривать, как троцкистскую провокацию на процессе». В ответ Крестинский сказал: «Вчера под влиянием минутного острого чувства ложного стыда, вызванного обстановкой скамьи подсудимых и тяжёлыми впечатлениями от оглашения обвинительного акта, усугублённым моим болезненным состоянием, я не в состоянии был сказать правду… И вместо того, чтобы сказать — да, я виновен, я почти машинально ответил — нет, не виновен» [91].
Между тем едва ли можно было назвать «машинальным» последовательное отвержение Крестинским обвинений на протяжении двух судебных заседаний.
По-видимому, на «признание» Крестинского оказало влияние поведение «обличавшего» его Раковского, считавшегося на протяжении многих лет самым непреклонным из оппозиционных лидеров.
Что же касается Раковского, то он в своём дальнейшем поведении на суде, казалось, следовал всем требованиям прокурора. Признав свою агентурную связь с «Интеллидженс Сервис», начавшуюся якобы ещё в 1924 году, он прибавил, что Троцкий тогда же «благословил его на это дело». В 1934 году, по словам Раковского, эта связь была возобновлена через известную английскую филантропку леди Пейджет [92]. Однако при конкретном описании выполненных им заданий иностранных разведок Раковский фактически дезавуировал свои признания в шпионаже, сообщив, что передавал японцам данные о влиянии отмены карточной системы на уровень заработной платы, а англичанам — «анализ новой конструкции с точки зрения отношений периферических республик с центром» [93]. Понятно, что выполнение такого рода «заданий», даже если бы оно в действительности имело место, никак нельзя было назвать шпионажем.
Характеризуя поведение Раковского на суде, Виктор Серж замечал, что «он как будто намеренно компрометировал процесс показаниями, ложность которых для Европы очевидна… Раковский говорит о Эмиле Бюре, о Мадлен Паз, о Ф. Дане (как лицах, с которыми у него были шпионские связи.—
VI
Бухарин и Вышинский
Больше всего трудностей доставило Вышинскому поведение на суде Бухарина.
В начале своего допроса Бухарин обратился к суду с ходатайством: предоставить ему возможность свободно излагать свои показания и остановиться в них на анализе идейно-политических установок блока. Этим он хотел избавить себя хотя бы на время от бесцеремонных и издевательских вопросов прокурора. Однако Вышинский потребовал отклонить это ходатайство как ограничивающее право обвинителя. Тем не менее и при допросе, проходившем в форме, навязанной прокурором, Бухарин сумел сказать многое из того, что не было желательно Вышинскому, и отвергнуть многое из того, что Вышинский требовал от него признать.
Тысячи современников в СССР и за рубежом, десятки исследователей более позднего времени с особым вниманием перечитывали и продумывали страницы стенографического отчёта, включавшие допрос Бухарина, чтобы найти объяснение его поведению на суде — настолько оно отличалось от поведения всех других подсудимых.
Уже в первые минуты допроса Бухарин признал себя виновным «за всю совокупность преступлений, совершённых этой контрреволюционной организацией [„право-троцкистским блоком“], независимо от того, знал ли я или не знал, принимал или не принимал прямое участие в том или ином акте, потому что я отвечаю, как один из лидеров, а не стрелочник этой контрреволюционной организации» [95]. Однако, выступив с таким суммарным признанием, Бухарин в дальнейшем последовательно разрушал все предъявленные ему конкретные обвинения.
На этих позициях Бухарин держался весьма твёрдо на всём протяжении процесса. В отличие от Крестинского и Ягоды, отрицавших, а затем признававших порочащие их факты, он ни разу не отошёл от своей позиции, категорически отвергая свою причастность к шпионажу и убийствам. Он безоговорочно отрицал, что ему было что-либо известно о подготовке убийства Кирова и о шпионской деятельности «блока» [96]. Всем этим Бухарин довёл Вышинского до такого состояния, что тот заявил: он будет вынужден прекратить допрос, «потому, что вы, очевидно, придерживаетесь