— Ах, Хасан! — продолжал Мустафа. — Если б я только умел рассказать, какая она, моя Лючия! Каждый день я провожу с воспоминаниями о ней, и каждый день словно заново влюбляюсь. Каждый день на меня нисходит откровение. Все прочее не в счет. Чего еще просить от жизни?

Он помолчал и с улыбкой добавил:

— Теперь я убедился: воображать лучше, нежели обладать.

— Почему?

— Потому что обладание разрушает мечту. Мечта сама по себе есть истина, Лючия же подарила мне мечты, достойные поэта.

Он снова умолк, в глазах светилась страсть. Тихим голосом Мустафа попросил:

— Хасан, сочини сказку на основе моей истории, как ты один умеешь.

Я ухватился за шанс вытащить наконец из Мустафы правду о том, что произошло ночью в медине.

— Я ведь уже рассказывал, — с удивлением отвечал Мустафа. — Ты мой брат и своего рода волшебник. Какой смысл лгать тебе?

Ответ я пропустил мимо ушей и снова потребовал правды.

— Сам придумай, раз мне не веришь, — не смутился Мустафа. — Все необходимое у тебя есть.

— Так это ответ или отговорка? — с большим раздражением, чем хотел, парировал я.

— Ни то ни другое.

— То есть от меня требуются вариации, основанные на лжи?

— Истина лжет, Хасан. Прячется за словами. Кому, как не тебе, об этом знать — ты ведь уличный рассказчик.

— Мои истории не лгут, — настаивал я. — По традиции мы рассказываем только правдивые истории — так учил меня отец, наследовавший многим поколениям уличных рассказчиков.

Мустафа всплеснул руками.

— Ты слишком буквально воспринимаешь. Я не жду понимания — что в нем проку? Мы вокруг да около ходим.

Судя по тону, Мустафа сильно обиделся; я же был недоволен очередным его отказом поведать правду. Так мы и сидели, каждый в своих мыслях.

Наконец — подозреваю, в большей степени чтобы нарушить неприятное молчание, нежели с иной целью — Мустафа попросил описать Джемаа, какой она была нынче утром, когда я шел в тюрьму на свидание.

Я сожалел о недавнем проявлении упрямства, и потому постарался на совесть. Казалось, образы обретают форму и цвет в глубинах моей души. Я чувствовал облегчение при мысли, что словами облегчаю участь своего несчастного брата. За время рассказа я успокоился — так успокаивает возвращенный долг.

Помня, как нравилось брату жить в Эс-Сувейре, я для начала сравнил мерцающие огни Джемаа с ночным океаном. Сравнение привело воспоминания о том, как мы с Мустафой сидели на дамбе и вдруг с мыса налетел ветер. В четыре руки мы вцепились в зонт, и все же соленая пена промочила нас до нитки.

Я сказал Мустафе, что бриз, гулявший нынче по Джемаа, напомнил мне о том давнем океанском ветре. Я шел в тюрьму, светило полуденное солнце, но тем приятнее был быстрый шаг. Затем описал зимнее небо; игру облаков и света; поминутную смену настроений нашей Джемаа; пеструю толпу. В ярком свете Джемаа напоминала заснеженную равнину у подножия гор, и я затосковал по родному селению. Все сверкало, словно сбрызнутое свежей водой. Однако в потайных переулках медины было темно, как ночью.

В таком духе я некоторое время и продолжал, добавляя разнообразных подробностей, чтобы у брата сложилось полное представление о виденном мною. Среди этих подробностей были: недвижное облачко над минаретом мечети Кутубия, впитавшее, верно, все оттенки Вселенной; килимы, развешанные на просушку в переулке за полицейским участком; сочное зимнее солнце, которому Джемаа служила пьедесталом.

— Хасан, это было прекрасно, — с мечтательным блеском в глазах произнес Мустафа, когда описание закончилось. — Спасибо, что доставил такое удовольствие.

Он долго смотрел на меня, словно видел впервые, и во взгляде была благодарность. Я понял: мое упрямство прощено, — и от жалости к брату навернулись слезы. Мысль, что посредством нескольких простых слов я мог бы вытащить его из тюрьмы, настолько потрясла меня, что ком подступил к горлу. Из-за него я не ответил на вопрос Мустафы.

— Помнишь, как жарко было на Джемаа, когда мы с отцом спускались туда летом? От зноя у меня временами в глазах двоилось. Вот как солнце палило. Вот как сияло.

Мустафа, казалось, отрешился от всего, любуясь лучами умирающего солнца сквозь крохотное окошко под самым потолком. Я разделил с ним созерцание и внезапно испытал чувство, долгие годы не посещавшее меня, — чувство, будто смотришь на мир новыми глазами. В закатном свете стены раздвинулись, и теперь на месте обшарпанной комнаты для свиданий плескался океан умиротворения. Все, буквально все, лишилось границ. В безмерности этого мига только любовь моего брата осталась в мире, и только она имела значение. Я молчал, боясь словом нарушить идиллию, наблюдал, как темнеет небо, дивился быстроте, с какой происходила перемена. Лишь горизонт, скрытый облаками как плащом, был ярок и светел. Но и он угас, и небесный свод приобрел оттенок индиго.

Перед уходом я спросил, не принести ли брату что-нибудь из внешнего мира.

— Спасибо, Хасан, — мягко отвечал Мустафа. — Ничего не нужно. Ты даешь достаточно. Ты помогаешь вызывать мою возлюбленную; благодаря тебе образ, выгравированный в моей душе, становится все четче и детальнее. Это дар самого чуткого, самого деликатного человека. Большего и желать нельзя.

Истина и красота

За годы тюремного заточения Мустафы я понял: пусть я не в силах вызволить брата — поступок его научил меня лучше разбираться в жизни. Суть извлеченного мной урока состояла в обманчиво простом постулате, а именно: красота — спутница истины и, подобно истине, предлагает энергию, необходимую для поддержки существования, в чистом виде. Красоту следует рассматривать как тайну, подлежащую нечастым озарениям на уровне интуиции, но никак не на рациональном уровне — ибо красота высшей пробы в своей исключительности сродни чуду. Вот почему влюбленный все равно что претерпевший колдовскую метаморфозу. Перемена мгновенная и кардинальная: по словам Мустафы, она похожа на падение вверх; результат — встреча человека с собственной душой; только она имеет значение, только ради нее затевался весь процесс. Если любовь истинная, душа обволакивает тело, создает мир, способный существовать единственно внутри этого кокона. В этом аспекте осознанное удаление Мустафы от мира вполне логично. Замкнутый в своей любви, он совершенно счастлив. Чем дальше выходит его воображение за пределы фактов, чем упорнее отказывается получать подпитку от фактов, тем больше смысла в отделенности моего брата от мира; тем больше в этой отделенности благородства. Ибо суть истинной веры в том, чтобы не сомневаться в существовании непостижимого, а также в том, что непостижимое проявляется в красоте. Прочее — не более чем неразрешимые разногласия между человеком и миром.

Пустыня Любви

В кружке моих слушателей раздался голос — тихий, идущий как бы из самых глубин молчания, тяжелого от раздумий:

— И что же, с тех пор тебе ни разу не представился случай вызволить брата?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×