Вопрос не удивил меня. Я пытался понять, кто говорит, но та часть кружка, откуда донесся голос, была затемнена, я же не нашел в себе сил отойти от жаркого костра.

— Нет, случаи такие были, — отвечал я, — но лишь один из них мог бы приблизить истинное освобождение Мустафы.

Я ждал реакции или нового вопроса, когда же не последовало ни того ни другого, решил рассказывать дальше. Я опустил веки, чтобы пришли единственно правильные слова, хотя внутренний голос предупреждал: пусть тайное останется тайным.

— Вот как это было, — начал я. — К югу от Атласских гор, за границей с Алжиром, есть долина пересохшей реки, куда, по словам местных жителей, приходят умирать верблюды. За этой долиной, усеянной верблюжьими скелетами, лежит черная каменистая пустошь, а дальше простираются пески, своей огромностью лишь намекающие на бесконечность Сахары. Именно здесь люди определенной категории — главным образом европейцы и американцы — прощаются с жизнью, удаляясь в пустыню. Этим людям их мир ничего не оставил. Они рады покинуть его. Они пересекают границу пустыни и идут, все идут, пока не умрут, чаще всего от обезвоживания организма и от сердечных приступов. По пути они бросают разные вещи. Кажется, они бы и собственную кожу сбросили, если б могли. Первыми в песок летят бумажники и ламинированные кредитные карты, затем купюры и монеты, следом — паспорта и другие документы. Фотографии любимых они сохраняют дольше всего; впрочем, большинство самоубийц на последней стадии пути отказываются и от этих реликвий. Пустыня имеет свойство заявлять свои права на все, что хоть раз осязала, зато в своем милосердии посылает быструю смерть. Песок омывает человека, раздевает, отбеливает кости. У каждого самоубийцы, найденного до разложения плоти, на лице неизбежная улыбка. Ибо он шагнул прямо в рай, и не важно, что осталось на его бренном пути. Сахрави зовут это место Пустыней Любви; говорят, что пески питают бесконечное сострадание к людям.

Там-то, в Богом забытых местах, где нет ни дорог, ни жилья, несколько лет назад один гуртовщик нашел истрепанный, выцветший паспорт гражданина Индии, принес его в Аль-Симару, на базар, в надежде продать за несколько дирхамов. Об этом я узнал от моего друга Набиля; нам удалось добыть паспорт и сдать марракешской полиции. Мы хотели доказать невиновность Мустафы. Увы, мы затеяли это в недобрый час, ибо полиция вопреки нашим ожиданиям сочла паспорт прямым доказательством вины моего брата, и Мустафа по сей день за решеткой.

Священнослужитель

— Очень интересно и весьма трогательно, — послышался мягкий, вкрадчивый голос. — Да только вряд ли это достойное завершение человеческой жизни.

После короткой паузы тот же голос добавил глухо и грозно:

— Я имею в виду жизнь мусульманина.

С любопытством взглянул я на говорившего и узнал бородатого священнослужителя, с которым нынче уже имел беседу. Он выдержал мой взгляд и с улыбкой продолжил:

— Я искал встречи с тобой, ибо у тебя репутация вдумчивого и изобретательного рассказчика. Я с нетерпением ждал вечера — рассчитывал отвлечься от мирских забот. Как тебе известно, я пришел к самому началу истории, дабы не пропустить ни словечка. Я был готов слушать, однако мне следовало бы понять еще в тот момент, когда ты раскрыл рот, что обещанного ты не выполнишь.

Мулла помолчал, пристально глядя мне в лицо.

— Искусство рассказывать истории, — заключил он, — требует изобретательности, изощренности. По крайней мере таковы рассказчики в моем племени. Всякий же, кто решил целый вечер посвятить женщине, вдобавок чужестранке, уже этим одним сбивается с пути к идеалу. Я слушал тебя с нарастающим недоверием, которое слишком скоро обратилось в гнев. Твоя история не только не тешит разум — она подобна внебрачному ребенку, зачатому по глупой случайности. В ней нет борьбы двух начал, нет вечных ценностей, нет вдохновения, нет ни единой мысли. Если ты и явил истину, то в стадии деградации; в твоей истории истинна лишь деградация.

До сих пор я слушал внимательно, но тут не выдержал:

— А любовь разве не относится к вечным ценностям? Разве истинная любовь не вдохновляет всякого, кто ее испытал?

— Любовь, о которой ты весь вечер твердишь, — божественная категория, — отвечал священнослужитель. — В истории человека, который сам себя обрек на страдания, о ней нет ни слова.

— Разве красота не является проявлением божественного?

— Нет, когда чисто человеческие качества отдельной персоны возводятся в статус божественных. В тот день, когда двое чужаков гуляли по Джемаа, я тоже там был и не понимаю, чем они заслужили столько внимания, что ты даже историю о них рассказываешь.

— Допустим, — быстро сказал я. — Но разве женская красота тебя совсем не трогает? Ты же мужчина!

— Женская красота — дело десятое.

— Тогда не надо обобщать, — попросил я. — Лучше остановимся на подробностях моей истории. Почему бы тебе, например, не поведать нам, как выглядели чужестранцы?

Священнослужитель усмехнулся прозрачности маневра и ответил со свойственной ему сжатой выразительностью:

— Они были некрасивы, как все люди Запада.

— То есть, по-твоему, женщина не отличалась изяществом?

Он рассмеялся.

— Вряд ли я стану утверждать, что восхищался чужестранкой. Скорее она вызвала во мне жалость. Конечно, была в ней определенная животная привлекательность, но не более. Привлекательность самки. В отличие от тебя, рассказчик, меня не будоражит обнаженная плоть, а наряд чужестранки едва ли подходит под определение «пристойный».

— Я не слышал, чтобы его описывали как непристойный, — заметил я.

— Какая разница, — спокойно отвечал мулла, словно подразумевая противоположное. — Из свидетельств очевидцев ясно, что мысли и поведение чужестранки вряд ли заслуживают похвал.

Священнослужитель стал перечислять пороки, присущие, по его мнению, всем европейкам и американкам. Он говорил абсолютно уверенно, лицо кривилось от гадливости и презрения, голос был неприятно резкий.

— Я долго жил в Лондоне, этой Гоморре нашего времени. Насмотрелся. Тамошние женщины не лучше шлюх. Они понятия не имеют ни о скромности, ни о чести. Погрязли в разврате.

Уж не пародирует ли он кого, подумал я, — до того резки были выражения. Но тут он перешел на визг, и я понял, что все серьезно. Абсурдность тирады усиливал тот факт, что жизнь падших женщин в деталях описывал священнослужитель самых консервативных взглядов.

— А ты, рассказчик, знай вещаешь о мечтах да воспаленном воображении. Зачем ты целый вечер посвятил иллюзии? Зачем подпитываешь ее? Чужестранка могла показаться тебе красивой, но по всем статьям она преступница. Безнравственная, бесстыжая потаскуха, бросившая законного мужа, который имеет полное право ее преследовать. Да сгниет ее душа в аду! Ты же, рассказчик, сделал эту женщину легендой, ты превозносишь заблуждение своего брата — своего невероятно избалованного, развращенного брата, который буквально уничтожает себя своей же выдумкой, который научился любить свое страдание, находить радость в унижении. Ясно, что вы оба не прочь пощекотать нервы. Вы пленились одной фантазией, и она алчно пожирает ваши души. Вы по доброй воле впутались в гнусную историю.

Последнюю фразу он повторил — будто выплюнул. Ярость казалась преувеличенной, священнослужитель тяжело, трудно дышал; единственное объяснение, которое пришло мне в голову относительно его враждебности, — что история Мустафы явилась эхом пережитого им самим.

— Мой брат, — ледяным тоном начал я, — не меньше всякого другого хочет жить, хочет радоваться жизни. По вине невероятных обстоятельств он идеализировал свою возлюбленную, себя же считает ее верным рыцарем. Мустафа заслуживает восхищения, а не осуждения.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×