лестно…

Шурке скоро надоело бегать, и он присел к Федосу. Мальчика словно тянуло к нему.

Они почти целый день пробыли на дворе – только ходили завтракать да обедать в дом, и в эти часы Федос обнаружил такое обилие знаний, умел так все объяснить и насчет кур, и насчет уток, и насчет барашков на небе, что Шурка решительно пришел в восторженное удивление и проникся каким-то благоговейным уважением к такому богатству сведений своего пестуна и только удивлялся, откуда это Чижик все знает.

Словно бы целый новый мир открывался мальчику на этом дворе, и он впервые обратил внимание на все, что на нем было и что оказывалось столь интересным. И он в восторге слушал Чижика, который, рассказывая про животных или про травку, казалось, сам был и животным и травой, – до того он, так сказать, весь проникался их жизнью…

Повод к такому разговору подала шалость Шурки. Он запустил камнем в утку и подшиб ее… Та с громким гоготом отскочила в сторону…

– Неправильно это, Лександра Васильич! – проговорил Федос, покачивая головой и хмуря нависшие свои брови. – Не-хо-ро-шо, братец ты мой! – протянул он с ласковым укором в голосе.

Шурка вспыхнул и не знал, обидеться ему или нет, и, сделав вид, что не слышит замечания Федоса, с искусственно беззаботным видом стал ссыпать ногой землю в канавку.

– За что безответную птицу обидели?.. Вон она, бедная, хромлет и думает: «За что меня мальчик зря зашиб?..» И она пошла к своему селезню жаловаться.

Шурке было неловко: он понимал, что поступил нехорошо, – и в то же время его заинтересовало, что Чижик говорит, будто утки думают и могут жаловаться.

И он, как все самолюбивые дети, не любящие сознаваться пред другими в своей вине, подошел к матросу и, не отвечая по существу, заносчиво проговорил:

– Какую ты дичь несешь, Чижик! Разве утки могут думать и еще жаловаться?

– А вы полагаете как?.. Небось, всякая тварь понимает и свою думу думает… И промеж себя разговаривает по-своему… Гляди-кось, как воробушек-то зачиликал? – указал Федос тихим движением головы на воробья, слетевшего из сада. – Ты думаешь, он спроста, шельмец: «чилик да чилик!» Вовсе нет! Он, братец ты мой, отыскал корму и сзывает товарищей. «Летите, мол, братцы, кантовать вместе! Вали-валом, ребята!» Тоже – воробей, а небось понимает, что одному есть харч не годится… Я, мол, ем, и ты ешь, а не то что потихоньку от других…

Шурка присел рядом на бочонке, видимо заинтересованный.

А матрос продолжал:

– Вот хоть бы взять собаку… Лайку эту самую. Нешто она не понимает, как сегодня в обед Иван ее кипятком ошпарил от своего озорства?.. Тоже нашел над кем куражиться! Над собакой, лодырь бесстыжий! – с сердцем говорил Федос. – Небось, теперь эта самая Лайка к кухне не подойдет… И подальше от кухни-то… Знает, как там ее встретят… К нам вот не боится!

И с этими словами Федос подозвал лохматую, далеко не неказистую собаку с умной мордой и, погладив ее, проговорил:

– Что, брат, попало от дурака-то?.. Покажи-ка спину!..

Лайка лизнула руку матроса.

Матрос осторожно осмотрел ее спину.

– Ну, Лаечка, не очень-то тебя ошпарили… Ты больше от досады, значит, визжала… Не бойся… Уж теперь я тебя в обиду не дам…

Собака опять лизнула руку и весело замахала хвостом.

– Вон и она чувствует ласку… Смотрите, барчук… Да что собака… Всякая насекомая и та понимает, да сказать только не может… Травка и та словно пискнет, как ты ее придавишь…

Много еще говорил словоохотливый Федос, и Шурка был совсем очарован. Но воспоминание об утке смущало его, и он беспокойно проговорил:

– А не пойдем ли, Чижик, посмотреть утку?.. Не сломана ли у нее нога?

– Нет, видно, ничего… Вон она переваливается… Небось, без фершела поправилась? – засмеялся Федос и, понявши, что мальчику стыдно, погладил его по голове и прибавил: – Она, братец ты мой, уж не сердится… Простила… А завтра мы ей хлеба принесем, если нас гулять пустят…

Шурка уже был влюблен в Федоса. И нередко потом, в дни своего отрочества и юношества, имея дело с педагогами, вспоминал о своем денщике-няньке и находил, что никто из них не мог сравниться с Чижиком.

В девятом часу вечера Федос уложил Шурку спать и стал рассказывать ему сказку. Но сонный мальчик не дослушал ее и, засыпая, проговорил:

– Ая не буду обижать уток… Прощай, Чижик!.. Я тебя люблю.

В тот же вечер Федос стал устраивать себе уголок в комнате рядом с кухней.

Снявши с себя платье и оставшись в исподних и в ситцевой рубахе, он открыл свой сундучок, внутренняя доска которого была оклеена разными лубочными картинками и этикетами с помадных банок – тогда олеографий и иллюстрированных изданий еще не было, – и первым делом достал из сундука маленький потемневший образок Николая-чудотворца и, перекрестившись, повесил к изголовью. Затем повесил зеркальце и полотенце и, положив на козлы, заменявшие кровать, свой блинчатый тюфячок, постлал его простыней и накрыл ситцевым одеялом.

Когда все было готово, он удовлетворенно оглядел свой новый уголок и, разувшись, сел на кровать и закурил трубку.

В кухне еще возился Иван, только что убравший самовар.

Он заглянул в комнатку и спросил:

– А ужинать разве не будете, Федос Никитич?

– Нет, не хочу…

– И Анютка не хочет… Видно, придется одному ужинать… А то чаю не угодно ли? У меня сахар завсегда водится! – проговорил, как-то плутовато подмигивая глазом, Иван.

– Спасибо на чае… Не стану…

– Что ж, как угодно! – как будто обижаясь, сказал Иван, уходя.

Не нравился ему новый сожитель, очень не нравился. В свою очередь и Иван не пришелся по вкусу Федосу. Федос не любил вообще вестовщину и денщиков, а этого плутоватого и нахального повара в особенности. Особенно ему не понравились разные двусмысленные шуточки, которые он отпускал за обедом Анютке, и Федос сидел молча и только сурово хмурил брови. Иван тотчас же понял, отчего матросня сердится, и примолк, стараясь поразить его своим высшим обращением и хвастливыми разговорами о том, как им довольны и как его ценят и барыня и барин.

Но Федос отмалчивался и решил про себя, что Иван совсем пустой человек. А за Лайку назвал его таки прямо бессовестным и прибавил:

– Тебя бы так ошпарить. А еще считаешься матросом!

Иван отшутился, но затаил в своем сердце злобу на Федоса, тем более что его осрамили при Анютке, которая, видимо, сочувствовала словам Федоса.

– Однако, и спать ложиться! – проговорил вслух Федос, докурив трубку.

Он встал, торжественно-громко произнес «Отче наш» и, перекрестившись, лег в постель. Но заснуть еще долго не мог, и в голове его бродили мысли о прошлой пятнадцатилетней службе и о новом своем положении.

«Мальчонка добрый, а как с этими уживусь – с белобрысой да с лодырем?» – задавая он себе вопрос. В конце концов он решил, что как Бог даст, и, наконец, заснул, вполне успокоенный этим решением.

VII

Федос Чижик, как и большая часть матросов того времени, когда крепостное право еще доживало свои последние годы и во флоте, как везде, царила беспощадная суровость и даже жестокость в обращении с простыми людьми, – был, разумеется, большим философом-фаталистом.

Все благополучие своей жизни, преимущественно заключавшееся в охранении своего тела от побоев и линьков, а лица от серьезных повреждений – за легкими он не гнался и считал их относительным благополучием, – Федос основывал не на одном только добросовестном исполнении своего трудного матросского дела и на хорошем поведении согласно предъявляемым требованиям, а главнейшим образом на том, «как Бог даст».

Эта не лишенная некоторой трогательности и присущая лишь русским простолюдинам исключительная надежда на одного только Господа Бога разрешала все вопросы и сомнения Федоса относительно его настоящей и будущей судьбы и служила едва ли не единственной поддержкой, чтобы, как выражался Чижик, «не впасть в отчаянность и не попробовать арестантских рот».

И благодаря такой надежде он оставался все тем же исправным матросом и стоиком, отводящим свою возмущенную людскою неправдой душу лишь крепкою бранью и тогда, когда даже воистину христианское терпение русского матроса подвергалось жестокому испытанию.

С тех пор как Федос Чижик, оторванный от сохи, был сдан благодаря капризу старухи- помещицы в рекруты и, никогда не видавший моря, попал, единственно из-за своего малого роста, во флот, – жизнь Федоса представляла собою довольно пеструю картину переходов от благополучия к неблагополучию, от неблагополучия к той, едва даже понятной теперь, невыносимой жизни, которую матросы характерно называли «каторгой», и обратно – от «каторги» к благополучию.

Если «давал Бог», командир, старший офицер и вахтенные начальники попадались по тем суровым временам не особенно бешеные и дрались и пороли, как выражался Федос, «не зря и с рассудком», то и Федос, как один из лучших марсовых, чувствовал себя спокойным и довольным, не боялся сюрпризов в виде линьков, и природное его добродушие и некоторый юмор делали его одним из самых веселых рассказчиков на баке.

Если же «Бог давал» командира или старшего офицера, что называется на матросском жаргоне, «форменного арестанта», который за опоздание на несколько секунд при постановке или при уборке парусов приказывал «спустить шкуры» всем марсовым, то Федос терял веселость, делался угрюм и, после того как его драли как Сидорову козу, случалось, нередко загуливал на берегу. Однако все-таки находил возможным утешать падавших духом молодых матросов и с какою-то странною уверенностью для

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату