лиги и ковенанта. Таким образом, в злосчастной партии пресвитериан были заложены семена разлада и неразрешимых противоречий. Белфур, несмотря на свой фанатизм и приверженность к крайним взглядам, понимал, что упорствовать в таких критических обстоятельствах, когда так необходимо единство, значит погубить общее дело. Вот почему он, как мы видели, не одобрял честного, прямолинейного и пылкого рвения Мак-Брайера и хотел во что бы то ни стало добиться поддержки умеренных пресвитериан, чтобы немедленно низложить правительство, рассчитывая, что в будущем он окажется в состоянии продиктовать им свою волю.
Это-то и побуждало Берли так настойчиво добиваться присоединения Генри Мортона к стану восставших. Среди пресвитериан все еще помнили и чтили его отца, и так как повстанцы насчитывали в своих рядах очень немного сколько-нибудь видных людей, принадлежность молодого человека к хорошей семье и его личные дарования обеспечивали ему возможность быть избранным одним из вождей восстания. При помощи Мортона, как сына своего старого товарища по оружию, Берли думал влиять на умеренную часть армии и даже, может быть, настолько сблизиться с ними, чтобы стать главнокомандующим, в чем и заключалась конечная цель его честолюбивых замыслов. Поэтому, не дожидаясь, пока кто-нибудь другой сделает это, он стал превозносить в военном совете способности и моральные качества Мортона и легко добился его избрания на многотрудный пост одного из вождей этого лишенного единства и совершенно недисциплинированного войска.
Доводы, при помощи которых Белфур, избавившись от своего более прямодушного и несговорчивого товарища Эфраима Мак-Брайера, убеждал Мортона принять это опасное назначение, были весьма искусны и убедительны. Он не пытался ни отрицать, ни скрывать, что его собственные взгляды на церковное управление не отличаются, в сущности, от взглядов только что покинувшего их проповедника. Но он утверждал, что в момент такой страшной опасности различия во взглядах не должны помешать тем, кто любит свою угнетенную родину, обнажить меч ради ее защиты. Многие вопросы, говорил он, составляющие предмет разногласий, в том числе и вопрос об индульгенции, возникли из обстоятельств, которые перестанут существовать, в случае если их попытка освободить родину завершится успехом, так как пресвитерианство, став господствующею религией, не будет нуждаться в подобных соглашениях с властью, и, вместе с отменою индульгенции, спор о ее законности разрешится сам по себе. Он упорно настаивал на необходимости использовать благоприятную обстановку, на том, что к ним, несомненно, присоединятся пресвитериане западных графств; он говорил, что великая вина и ответственность лягут на тех, кто, видя воочию бедствия родины и все возрастающий произвол властей, из страха пред ними или из безразличия, воздержится от деятельной помощи правому делу.
Мортон не нуждался во всех этих доводах; он готов был и без того присоединиться к любому восстанию, сулящему свободу его стране. Правда, он сомневался, соберут ли повстанцы нужные для успеха силы и хватит ли у них благоразумия и терпимости, чтобы использовать этот успех, если его удастся достигнуть. В общем, под впечатлением пережитого в последние дни и думая о насилиях, которым всечасно подвергались его сограждане, а также учитывая опасное положение, в котором он оказался в результате всего происшедшего, Мортон пришел к выводу, что решительно все заставляет его присоединиться к отряду восставших пресвитериан.
Впрочем, выражая Берли признательность за избрание на пост вождя и члена военного совета повстанческой армии, он заявил о своем согласии не без некоторых весьма существенных оговорок.
— Я хочу помочь, — сказал он, — чем только смогу, освобождению моей родины, но только прошу вас понять меня до конца. Я самым решительным образом осуждаю тот акт, с которого, по-видимому, началось это восстание. Никакие доводы не смогли бы меня побудить присоединиться к повстанцам, если бы я знал наперед, что восставшие станут прибегать к таким средствам, как то, которое положило ему начало.
Кровь прилила к загорелым щекам Берли, лицо его потемнело.
— Вы разумеете, — сказал он тоном, который должен был скрыть, что слова Мортона задели его за живое, — вы разумеете смерть Джеймса Шарпа?
— Да, — ответил Мортон, — я разумею именно это.
— Итак, вы воображаете, — сказал Берли, — что всемогущий в пору великих страданий не пользуется любым средством, чтобы избавить свою церковь от угнетателей? Неужели вы думаете, что справедливость кары определяется не объемом преступлений виновного, не тем, что он заслужил возмездие, не тем общим и полезным воздействием, которое этот пример должен оказывать на прочих злодеев, но платьем судьи, высотою помоста, откуда он произносит свой приговор, или голосом судебного пристава? Разве казнь не может быть равно справедливой, приведена ли она в исполнение на эшафоте или в открытом поле? И если королевские судьи из трусости или в силу корыстного сговора со злонамеренными преступниками допускают не только их свободное передвижение по стране, но даже пребывание на высоких постах, где они обагряют свои одежды кровью святых страдальцев, то неужели несколько бесстрашных людей, обнаживших мечи в защиту справедливого дела, не совершают в этом случае благого деяния?
— Не стану обсуждать этот поступок сам по себе, однако хочу, чтобы вы имели ясное представление о моих взглядах, — ответил на это Мортон. — Повторяю еще раз: ваши доводы не удовлетворяют меня. Если всемогущий, пути коего неисповедимы, приводит проливавшего кровь к заслуженному им кровавому концу, то это еще не оправдывает тех, кто, не имея никаких полномочий, возлагает на себя обязанность быть орудием казни и притязает именоваться исполнителем божественного возмездия.
— А почему бы и нет, — горячо воскликнул Берли. — Разве мы… разве каждый, кто борется во имя шотландской церкви, какою ей полагается быть в соответствии с ковенантом, не должен был в силу этого самого ковенанта уничтожить иуду, продавшего дело господне за пятьдесят тысяч мерков, получаемых им ежегодно? Если бы он встретился нам на обратном пути из Лондона и мы уже тогда поразили его острием наших мечей, мы бы лишь выполнили свой долг, как люди, верные своему делу и своим клятвам, запечатленным на небесах. Разве то, как была исполнена эта казнь, не является доказательством, что мы были уполномочены ее совершить? Разве господь не предал его в наши руки? Разве это не произошло в то самое время, когда мы подстерегали гораздо менее значительное орудие чинимых нам утеснений? Разве мы не молились, чтобы узнать, как поступить, разве не ощутили в сердцах, точно это было врезано в них алмазом: «Да, вы должны схватить его и умертвить»? Не тянулась ли эта трагедия, пока свершалось заклание жертвы, в течение получаса, не происходила ли она в открытом поле, почти на глазах у патрулей, разосланных их гарнизонами? Но помешал ли кто-нибудь нашему великому делу? Залаяла ли хотя бы одна собака, пока мы гнались за ним, пока хватали и умерщвляли его, пока разъезжались затем в разные стороны? Так кто же скажет, кто осмелится сказать после этого, что здесь не действовала рука более мощная, нежели наша?
— Вы заблуждаетесь, мистер Белфур, — возразил Мортон, — многим чудовищным злодеяниям сопутствовали такие же благоприятные обстоятельства, и многим убийцам удавалось благополучно скрыться. Но я вам не судья. Я не забыл, что начало освобождению Шотландии было некогда положено насильственным актом, который никем не может быть оправдан, — я имею в виду убийство Комина, свершенное рукою Роберта Брюса;{145} поэтому, осуждая убийство архиепископа, как мне велит моя совесть, я готов все же предположить, что вы действовали из побуждений, оправдывающих вас в ваших глазах, хотя они не могут найти оправдания ни в моих глазах, ни в глазах всякого здравомыслящего человека. Говорю об этом только затем, чтобы вы поняли меня правильно. Я присоединяюсь к делу людей, открыто поднявшихся на войну, которая должна вестись в соответствии с правилами, принятыми у цивилизованных наций, но никоим образом не одобряю акта насилия, послужившего непосредственным поводом к ее началу.
Белфур прикусил губу и с трудом удержался от резкого ответа. Он обнаружил с досадою, что его молодой соратник обладает ясностью мысли и твердостью духа, не оставлявших слишком много надежд на возможность оказывать на него влияние, на которое он рассчитывал. Все же, помолчав немного, он холодно произнес:
— Мое поведение — на виду у людей и у ангелов божьих. Деяние было сотворено не в темном углу; я стою здесь, готовый держать за него ответ, и не тревожусь о том, как и где я буду призван к нему — в совете ли, на поле брани, на эшафоте или в великий день Страшного суда. Я не хочу обсуждать это с тем, кто все еще за завесою. Но если вы готовы по-братски разделить с нами нашу судьбу, идем вместе со мною в совет, который все еще заседает, обсуждая предстоящий поход и средства добиться победы.
Мортон встал и молча за ним последовал. Он ни в коей мере не обольщался насчет своего