Во всех котельных жгли документы. Я воспользовался случаем, чтобы в третий раз пересмотреть свои бумаги; множество писем, среди прочих и письма Генриха фон Штюльпнагеля, две вышеупомянутые работы и другие были тогда отправлены в печку. В какой-то момент я чуть было не решил отправить туда же мое эссе о мире. Однажды начав жечь, постепенно входишь во вкус.
Между тем здесь, в Кирххорсте, в ту же ночь 20 июля были спрятаны в надежное место мои бумаги. Известие о покушении и парижских событиях отозвалось всюду, как разорвавшаяся бомба. Можно было предвидеть, что за этим последует большое кровопускание, как это и произошло в действительности, к сожалению, даже в тюрьмах. Те, кто стоял у власти, стали подумывать, что ей скоро придет конец, и отдавали приказы казнить заключенных, которых они долгое время придерживали. Наши домашние пережили тогда беспокойную ночь, они трудились, не покладая рук, сновали в промежутках между воздушными тревогами туда и сюда, зато к утру в доме не осталось ни одного письма.
Таким образом, сохранилось, как я вижу теперь, сочинение о заложниках, причем остался экземпляр с пометками Отто фон Штюльпнагеля. Так получилось, что именно сейчас генерал очутился поблизости, он лежит в госпитале и прислал ко мне доверенного человека спросить, сохранилась ли у меня эта рукопись и может ли она пригодиться ему для защиты, он как раз готовит для этого материал. В связи. с этим я еще раз перечитал ее и думаю, что вряд ли кто-то из противников способен поставить себя на его место, да и вряд ли у них есть такое желание. Когда-нибудь, через много лет, это положение, возможно, переменится.
Это чтение произвело на меня глубокое впечатление по особой причине. К своему тексту я присовокупил тогда в виде приложения переводы прощальных предсмертных писем погибших заложников Нанта к своим близким. Они показывают, какого величия может достичь человек, когда он уже отказался от своей воли и уже ни на что не надеется. Тут проступают совсем другие сигналы. Тут люди забывают о страхе и ненависти; и предстает незамутненный человеческий образ. Мир убийц, яростных мстителей, слепых масс и префектур канул во тьму; а впереди уже показался первый отблеск великого света.
Ночи становятся прохладнее; листья и плоды уже не подернуты серебристым слоем росы, она ложится на них крупными бусинками. Кормовая капуста наливается силой; она кудрявится словно тина на дне туманного мира. У этого растения особая красота подводного мира, и оно дает представление о богатствах полярного круга. Я открыл на письменном столе книгу со стихотворением Броккеса,(Брокес Бартолъд Генрих (1680–1747) — немецкий барочный поэт, в своем творчестве много внимания уделял формированию ясных и простых представлений о природе и человеке. Юнгер цитирует стихотворение из его сборника «Irdische Vergnugungen in Gott» (1721–1748).), которое он посвятил ей в своих «Божьих радостях на земле»:
(Все больше я дивлюсь на кормовую капусту,/ Потому что, как я заметил теперь,/ В ней таится нечто особенное, /Ибо созревает она не от тепла, а от холода.)
Гусеницы на листьях впадают в глубокое оцепенение; солнце их чудесно оживляет. Очарование осени проявляется в контрасте студеных ночей и полуденных часов, смерти и света, облеченных в золотую меланхолию. А ко всему еще и листопад, и созревание плодов, грибной народец возле гнилого пня и большой паук, ткущий в лесу паутинные сети. Путник проходит сквозь них, не замечая в сизой тени. Про некоторые вина и некоторые характеры мне часто думалось: вот это пришло из страны, где осени нет.
Закончил: «О происхождении языка» Якоба Гримма. Это сочинение занимает место между Гердером и Дарвином в срединной низине, толкуя язык как человеческое изобретение.
Пользуясь применяемыми здесь средствами, невозможно понять божественные и животные истоки языка как высшее единство, объединяющее эти противоречия, так же как нельзя таким образом понять единство свободы и предопределенности или смерти и бессмертия. Человеку даны эти противоречия, чтобы он их примирил, и тем самым он примирит себя с миром. Они — те скалы, у которых его ожидает благосклонное эхо, они — зеркало, в котором проявляется его духовный облик.
Вот так нужно читать книги: нужно видеть автора.
Далее: «Une Conquete Methodique»(Победивший метод (фр.)) Валери. [112] Перед войной Герберт Штейнер[113] обратил мое внимание на это сочинение, вышедшее в «New Review» по инициативе Уильяма Генли. [114]
Значение этой работы состоит в том, что она представляет собой раннее прозорливое предостережение об опасности технических методов, которые сейчас заполонили мир, и слепого репродуцирования, которое грозит задушить высшее творческое начало в жизни. Хороша его мысль о том, что образование современного национального государства тем более способствует развитию чистой методики, чем позднее оно осуществлено: совершенно так же, как рост появляющихся на голом месте городов основывается на геометрических планах. В числе таких наций Валери в 1896 году называет Германию, Италию, Японию и полагает, что к ним могла бы относиться и Россия, если бы этому не препятствовала громадная протяженность ее просторов. Таким образом, тут он уступает в проницательности Токвилю. Разумеется, он подходит к вопросу с позиций эстетика, а не политика.
В качестве прототипа планомерно действующего завоевателя, который все успешнее противопоставляет интуиции — время, гениальной одаренности — упорную посредственность, у Валери выступает прусский генштаб, олицетворением которого является Мольтке. Тем самым он ограничивает свои наблюдения слишком узкой областью и ставит под угрозу пропорциональность общей картины.
Потому что, несмотря на всю точность описания надвигающейся угрозы, в своем полемическом применении оно явно неудовлетворительно. Автор ставит себя в такое положение, когда против него могут обратить его же оружие, поскольку рациональное упрощение жизни, которое так пугает нас в немцах, несомненно, первоначально исходило из Франции. Там берут свое начало ценностные установки XIX века. Один из его признаков представляет собой победное шествие десятичной системы, сопровождавшее продвижение наполеоновской армии. В Германии еще сохранялось то, что выросло естественным путем, это, в частности, было замечено французскими романтиками. Великое падение ценностей наступает лишь со второй половины XIX века. Вопрос же о том, господствовала ли в Берлине времен Вильгельма I и Мольтке меньшая степень органической ответственности, чем в Париже времен Золя и Наполеона III, вряд ли можно считать решенным, особенно если не смотреть на вещи с чисто западноевропейской точки зрения. Ведь тут еще оставалось так много несделанного. Можно также задаться вопросом, не был ли первый раздел Польши началом той conquete methodique, о которой говорит Валери, став первым толчком к разрушению мира. В этом Мария Терезия доказала, что она как государыня и как мать мыслит более здраво и справедливо, чем Кауниц и Фридрих.
Примечательным остается и то, что мощный акт нормирования, произведенный в 1789 году и затем продолженный Наполеоном в европейском масштабе, затронул во Франции область частной жизни гораздо