своим товарищам.
— Да, — продолжал хозяин, ещё раз внимательно осмотрев гостя. — Такие франты у меня теперь бывают не часто. Юшкой нынче брезгают, а уж если вспоминают о Юшке, — значит, что-то стряслось. Ну, выкладывайте, мальчики, начистоту, — что стряслось?
Аркашка нагнулся к его уху и стал что-то быстро бормотать. Я расслышал только слова: «замерз», «Колька» и понял, что он рассказывает о смерти того самого матроса, которого мы провожали нынче на кладбище.
Юшка внимательно выслушал его рассказ, после чего неодобрительно покачал головой.
— Он стоил всех вас, вместе взятых, вот что я вам скажу. Умел, умел жить этот моряк!
Вздохнув, он полез в угол на свое прежнее место. Долго он кряхтел и кашлял, роясь в набросанных на солому мешках и облезлых шкурах; потом повернулся к нам, и в одной руке у него была большая свежая рыбина, а в другой — флакон одеколона.
— Помянем покойничка, мальчики? — сказал он со вздохом. — Хотя ваш организм, наверное, не привык к такому угощенью. Вам надо, детки, что-нибудь полегче. Ну, уж пес с вами, найдется что-нибудь и по вашему слабому здоровью.
Сидя на мешках, он прямо из горлышка стал пить одеколон и закусывать с хребта сырой рыбой. К вони, которая была тут в пещере, прибавился ещё невыносимый запах парикмахерской. Тошнота комом подступала у меня к горлу. С ужасом я смотрел на этого отвратительного старика, который то запрокидывал по-куриному свою голову так, что была видна только дряблая шея да острый кадык, и маленькими глоточками тянул это мерзкое пойло, то, ухватив рыбину за хвост, вгрызался ей в спину своими гнилыми зубами. Всем трем моим приятелям это зрелище, повидимому, было не в диковинку. Они рассаживались поудобней, в то время как Аркашка откуда-то из-под соломы выкапывал большую бутылку с вином, резал хлеб и обдирал ножом копченого окуня.
— «Ночная фиалка», — разглагольствовал старик, помахивая обгрызенной рыбой, — превосходный сорт. Но, по правде говоря, мальчики, тройной одеколон вкуснее всего.
Аркашка протянул было и мне жестяную кружку с вином, но я отказался наотрез. Меня занимало только одно: что за человек хозяин этой берлоги, кем он мог быть? Аркашка, пока все угощались, наклонился к моему уху и скороговоркой объяснил, что хозяин этой берлоги — это Юшка, знаменитый Юшка, по прозвищу Дивертисмент, которого до сих пор помнит вся Одесса. При слове «Одесса» Аркашкин голос дрожал от восхищения. С Черного моря Юшку убрали года четыре назад, и с тех пор он обосновался в Заполярье. Он был матросом, но уже лет сорок назад списался с корабля и с той поры не ударил палец о палец. Живет, как птичка, — не сеет, не жнет.
— Бич, — сказал Аркашка, — это настоящий бич. Можешь не сомневаться, он взял свое от жизни.
Позже я узнал, что «бич», «бичкомер» — это прозвище портовых бродяг.
Между тем Юшка, заметно охмелев, стал опять жаловаться, что ему выпала неважная старость, что он привык к хорошему, веселому обществу, а времена пошли такие, что он вынужден сидеть, как крыса, в норе. Как ни мутило меня от запаха гнилой рыбы пополам с парикмахерской, но здесь, в этой берлоге, было тепло, и после нашей прогулки под снежными шквалами мне больше всего хотелось вытянуться и уснуть. Мало-помалу Юшкины причитания становились всё тише и тише, и я задремал. Уснуть мне, конечно, не пришлось, очень скоро я очнулся и первым делом увидел Юшку. Старик, пошатываясь, стоял посреди пещеры и кричал:
— «По Пешеновской»! Я вам буду плясать «По Пешеновской на велосипеде»! Никто из вас, дураков, понятия не имеет об этом танце, а между прочим им восхищалась вся Одесса!
Вскидывая руками, он стал скакать вокруг фонаря, стоявшего на земле, — и тут только я заметил, что он хром. А мои приятели сидели на корточках вдоль стен и хлопали в ладоши. Лица у всех были красные, зубы оскаленные. Что-то собачье было и в их позах и в выражении лиц. Я зажмурил глаза: мне не хотелось видеть этого безобразного старика, который скакал, взмахивая руками и тонким голосом выкрикивая слова какой-то бессмысленной песни. Вскоре он раскашлялся и повалился на свои мешки. Аркашка восторженно хохотал, бил его по спине кулаком и целовал в лысый череп.
— Мы сегодня гуляем, — хрипел старик. — Не каждую ночь у Юшки такие гости. Мацейс, Жорочка, я ведь знал твоего отца, ей-богу! Мы делали с ним на пару неплохие дела с чулками и сигарами. Угощаю вас, мальчики. На, хватай!
Он размахивал толстой пачкой денег. Аркашка, восторженно хохоча, пытался выхватить у него бумажки. «Откуда у этого грязного, страшного бродяги такая масса денег?» — удивлялся я, а глаза у меня снова слипались. Смутно я слышал разговор.
— Иди к вдове. Скажешь, — от меня. Мы с ней дружки. Она сама из сахара гонит…
— Кусок идиота! — слышал я Аркашкин смех. — Как это вам нравится, он выжил из ума! Вдову ещё позапрошлую осень прикрыли со всей её лавочкой. Ты один отсиделся.
— У меня не осталось моих «дружков», — снова запричитал старик. — Вдова Палисадова, сестрички Лепешкины — ах, что это были за люди! Всех разогнали, Юшкина очередь…
Звякнули пустые бутылки, и кто-то на четвереньках прополз мимо меня, разворачивая солому. Это Аркашка выбирался из пещеры, шёл за угощеньем, и угрюмый голос Шкебина ворчал ему вслед: «Уж достань ты ему «фиалку», пес с ним…»
Забытье продолжалось. Это было именно забытье, а не сон, — я всё время слышал голоса, но смысл разговора доходил до моего сознанья урывками. Один раз, приоткрыв глаза, я не закрыл их тотчас же потому, что даже сквозь эту сонную, полупьяную одурь меня поразило выражение лиц Мацейса, Шкебина и Юшки, склонившихся над фонарем. Все трое были очень озабочены и угрюмы. Юшка держал в руках грязную тряпку, в которой были завернуты какие-то книжки.
— Возраст подходящий, это же самое главное, — говорил Юшка.
Мне показалось, что книжки, завернутые в тряпку, — паспорта, обыкновенные паспорта в серой обложке. И опять я удивился: с чего вдруг они занялись разглядыванием своих документов?
— Мы оставим в залог часы, — тихо сказал Мацейс, снимая с руки браслетку с часами. Шкебин тоже вынул из кармана часы. — Но слышишь ты — в залог! Это золото…
— Я привык к доверию, мальчики, — забормотал Юшка, — имейте это в виду.
Голоса их стали совсем тихими, а я снова перестал различать всё вокруг себя.
Следующее моё возвращение к сознанию было совсем неожиданным. Юшка стоял посреди пещеры, размахивая руками, а Мацейс и Шкебин лежали рядышком на мешках и, как мне показалось, спали.
— Это мне нравится! — сердито кричал Юшка. — Люди приходят ко мне, людям нужна моя помощь, а разговаривать со мной они не желают. На всё у них один ответ. Какой-то пьяница замерз, так, видите ли, им уже понадобились новые…
— Молчать, — негромко сказал Мацейс. Нет, он не спал. Я видел его глаза. Поблескивая в темном углу, они в упор смотрели на расходившегося старика, и тот, должно быть, тоже их увидел, потому что сразу же обмяк и даже попятился к стенке пещеры. Медленно он опустился на корточки.
— В конце концов, что наша сегодняшняя встреча? Простая игра случая! — забормотал он как нельзя более дружелюбно. — Но я привык к доверию. Деловые люди в Одессе верили мне на слово, хотя мы с ними обделывали посерьезнее дела. Можешь спросить у своего отца, Жорочка, если он жив.
Повидимому, хмель в нем боролся с благоразумием. Благоразумнее было, судя по резкому окрику Мацейса, помолчать, но хмель его подстрекал на разговоры, и старик всё ещё петушился. Говорил он спокойно, неторопливо, но я-то, лежа на соломе, видел, как у него рот кривится от злости.
— Как вам гулялось за границей, мальчики? — невзначай спросил он, — Вы ведь недавно там побывали?
Из угла ответили:
— Молчи, Юшка.
— Господи Исусе! — притворно удивился старик. — Уж нельзя спросить моряка о том, как ему гулялось в последнем рейсе! Я люблю, дорогие мои, европейские порты. Веселые места, я там бывал лет этак тридцать пять назад. И в Глазго, и в Штеттине, и в Осло. У меня там тоже водились дружки, славные такие ребятки…
Он говорил, зажмурив глаза и по-куриному запрокинув голову, точно в самом деле перебирал в