— Слюсарев? — задумчиво повторил долговязый матрос, оглядывая меня с головы до пят. — Не слыхал про такого. Новенький, что ли?
Я не ответил. После всех мытарств и страхов этой ночи я только теперь по-настоящему понял, какое это счастье — очутиться, наконец, на судне, на своем судне. Долговязый, повидимому, обиделся на моё молчание.
— Я — вахтенный, — строго сказал он. — Если ты матрос Слюсарев, предъяви свою матросскую книжку. И скажи на милость, как ты попал на палубу? Трап снят, а до «Щуки», которая стоит у причала, полтора метра чистой воды!
— Перепрыгнул, — сказал я, смеясь и протягивая ему свою мореходку. — Очень просто, взял да и прыгнул.
Опять он с сомнением посмотрел на меня, однако в мореходку заглянул больше для порядку и, возвращая мне её, спросил совсем добродушно:
— Вещи твои где? А койку свою знаешь?
Я сказал, что вещи мои остались в управлении флота у сторожа, а спать в эту ночь буду так, без вещей. Он отворил дверцу, выходившую в коридор, под номером пять, и я прошел в свою каюту.
Каюта была на две койки, с маленьким круглым иллюминатором над столом. На верхней койке спал, с головой завернувшись в одеяло, матрос, нижняя была свободна. С каким восторгом оглядывал я и железные стены с заклепками, и койки, похожие на ящики с низенькими бортиками по краям, и стол, на котором лежали шахматная доска, кисет с табаком, колбаса, нарезанная на клочке газеты, хлеб и сахар. Здесь несколько часов назад ужинали матросы и перед сном играли в шашки. В каюте было жарко и накурено, но самый этот запах крепкого табаку, запах простого человеческого жилья мне был приятен.
— Твоя нижняя, — сказал вахтенный, кивая на койку. Он ещё раз внимательно оглядел меня и повторил: — Слюсарев, Слюсарев… Ты, наверное, третья вахта, тогда вались, брат, спать. В восемь подъем, а сейчас уже четвертый.
Я сказал, что ещё хочу выйти на палубу — подышать. Мы вышли с ним вместе, я — на палубу, а он, зевая и почесывая затылок через зюйдвестку, поплелся куда-то по коридору.
— Схожу к засольщикам, — сказал он. — Если что, кликнешь меня.
Всё ещё было темно, и первое, что я услышал, выйдя за дверь, это плаксивый, нудный Аркашкин голос, который, в чём-то оправдывался и ругался на чем свет стоит. Стало быть, с катера их всё-таки заметили, — я во-время успел удрать к себе на судно. На секунду у меня екнуло сердце: а ну как Аркашка сболтнет, что в шлюпке их было не трое, а четверо? Неприятностей всё равно не обобраться: станут расспрашивать, почему не пришел на судно, как все, через портовые ворота, а пробирался чорт знает как — водой, на шлюпке. То, что Аркашка попал в эту скверную историю, прямо надо сказать, меня ничуть не огорчало. Ему наука, думал я, больше не будет якшаться с такими красавцами, как этот лысый бродяга из соломенной горы. А Шкебина и Мацеиса мне было определенно жаль. В конце концов, рассуждал я, вся их вина в том, что парни чересчур крепко загуляли.
Пока я раздумывал таким образом, где-то по железным ступенькам загромыхали шаги, и два голоса, переговариваясь между собой в темноте, стали приближаться к тому месту, где я стоял.
— Вахтенный! — громко сказал кто-то. Я не видел лица говорившего, но почему-то он представился мне непременно в капитанской фуражке и в шинели с золотыми нашивками на рукаве. Очень уж по- начальнически прозвучал этот окрик: «вахтенный!» — Вахтенный! Где он тут?
Совсем близко вспыхнула спичка. Моя физиономия, освещенная слабеньким огоньком, выглядела, должно быть, очень растерянной.
— Куда вы пропали, вахтенный? — выговаривал мне в темноте начальнический голос. — Нельзя отлучаться с палубы. Никто не поднимался на судно?
Прежде чем я успел что-либо сообразить, я уже ответил:
— Нет, никто.
— Вы уверены?
Я был уверен в этом. Спичка погасла. Кто-то другой сказал, что в такой темноте сам чорт ничего не разберет, надо садиться на катер и отходить. Я слышал, как оба они, путаясь в растянутых по палубе сетях, стали перелезать за борт, и сразу же застучал мотор. Долго я слушал его удаляющийся стук. Опять посветлело, и на рейде, освещенном луной, отчетливо был виден катер и позади него, на буксире, пустая маленькая шлюпка. Спутников моих увезли всех до одного, эта ночь для них плохо окончилась.
Долговязый матрос вышел на палубу. Он посмотрел вслед уходившему катеру и проговорил:
— Новый капитан порта. К нам не подходил, не окликал вахтенного?
— Нет.
— Говорят, — строгий начальник.
— Вот как? — сказал я.
ШЛЮПКА, НАКРЫТАЯ БРЕЗЕНТОМ
Спал я, наверно, часа три, не больше. Меня растолкал незнакомый матрос.
— Через два часа отходим. Ребята говорят, — у тебя вещи на берегу.
Спросонья я ничего не мог понять. Как так отходим, когда ночью об этом и разговору не было? Но по коридору гулко топали люди, на палубе пронзительно скрежетала лебедка, и, приподнявшись на своей койке, я увидел, что моего соседа и след простыл.
Спал я не раздеваясь, только снял сапоги. Через минуту я уже был на палубе.
Утро едва начиналось. Высокое розовое небо стояло над заливом, и всюду — на деревянных причалах, на палубах, на сетях лежал ровный белый снег. Судя по тому, как суетились на судах люди, принимавшие какие-то грузы, и как орали чайки, — в самом деле мы собирались отходить.
За десять минут я успел сбегать на берег в управление флота и вернуться на судно с моим чемоданчиком. Долговязый матрос встретил меня как старого знакомого. Он подмигнул мне и сказал:
— Сопляков набирают в команду, сопляки в рубке стоят. Потеха!
Он намекал на меня и на кого-то ещё, но я не понял его намека.
Я мог опять завалиться на койку: я был назначен не в третью, а во вторую вахту, и наша вахта начинала свою работу с шестнадцати; но мыслимое ли это дело — проспать свой первый выход в море! Конечно, я не пошел в каюту. В капитанской рубке взад и вперед расхаживал с рассеянным видом какой-то человек, сквозь стекла было видно только его насупленное лицо да фуражка с «капустой». Что делалось на палубе, его, повидимому, ничуть не занимало, но, когда я нечаянно попался под ноги матросам, тащившим какую-то кладь, он вдруг опустил стеклянное окошко и гаркнул на меня так, что я немедленно поспешил перебраться на дэк, на верхнюю палубу.
Но и тут всё время сновали люди. Мимо меня прошел Голубничий, скользнул глазами по моему лицу и не узнал. С ним рядом шагал молодой паренек с четырьмя золотыми нашивками на рукаве, на вид чуть ли не однолетка со мной, совсем мальчишка. Он слушал внимательно, что говорил ему на ходу Голубничий, как вдруг остановился и, перегнувшись через поручни, закричал вниз зазевавшемуся у лебедки матросу:
— Трави, трави, — не видишь, что ли!
Я ничего не увидел и не понял, что значит «трави», но матрос, повидимому, понял, потому что многопудовый ящик, болтавшийся на тросах у самого окна капитанской рубки, плавно пополз вниз.
— Самое главное в этом деле, — одобрительно пробасил Голубничий, — это хозяйский глаз. У тебя есть хозяйский глаз, зеленая лошадь. А возраст — это пустое обстоятельство.
Я удивился, что в эти часы суматохи и хлопот, связанных с отходом судна, нигде не видать нашего капитана. Спустя некоторое время, когда в каюте, выходившей на верхнюю палубу, стукнула дверца, я обернулся, ожидая увидеть усатого толстяка — капитана Сизова, который бочком вылезает из своей каюты