Дело в том, что в прежнее время поморы ловили треску только на яруса (крючки с наживкой), другой снасти они не знали. Между тем случается так, что треска ходит у западных берегов, а на западных берегах как раз нет ни песчанки, ни мойвы — мелкой рыбешки, которой наживляют снасть. Или наоборот: треска гуляет на востоке у Иоканьги, а песчанка и мойва — в Ура- и Ара-губе. Епимах стал покупать наживку там, где она есть, и продавать поморам там, где её нет; он на этом деле так нажился, что через несколько лет у него уже появились свои пароходы, и магазины, и фактории.
В четырнадцатом году Александр Андреевич Кононов проживал, как и все мореходы-поморы, под Архангельском в беломорских посадах, а с весны ходил промышлять за семьсот верст на Мурман.
В конце июля он и его трое камратов[2] вернулись с промысла в становище. День был трудный, и все они очень устали. Прежде чем лечь отдохнуть, следовало бы, по заведенному порядку, ошкерить[3] рыбу и сдать её купцу, но они решили всё-таки сначала поспать, и Кононов, как старший, сказал камратам:
— Повалитесь.
Стан[4] у них был от купца — один на шестнадцать человек. Повалившись по нарам на свои тулупы, они все разом уснули.
Ночью Александра Андреевича разбудил тревожный людской говор под окошком избы. Люди не галдели, — наоборот, говорили тихо, приглушенно, будто боялись, чтобы кто-то не подслушал, о чем они говорят. Корщик выскочил за порог, спросил, что случилось.
— Беда, — ответили ему. — Война объявлена. Уже удирают люди: кто — в Бело-море, кто — по губам. Надо и нам удирать.
— У меня рыба в шнёке навалена, — сказал Александр Андреевич. — Куда же я могу деться?
Больше уже никто не ложился спать в эту ночь, и все — всё становище, все рыбаки — стояли на брюге, поглядывая вдаль, туда, где в расселине между скалами бледной, отраженной зарей, всю ночь не сходившей с неба, светилось море. Вполголоса передавали слух о том, что рейсовый пароход «Николай» не дошел до Колы, что будто бы у острова Еретик за ним погналась неизвестная миноноска, и еле-еле «Николай» убежал от неё в губу. Потом гурьбой подходили к телеграфной конторе, с опаской заглядывали в окошко. Там за столом вокруг перепуганного телеграфиста ночь напролет сидели купцы, угрюмо уставившись на бездействовавший телеграфный аппарат.
В середине ночи Кротов, хозяин главного магазина в становище, вышел к рыбакам и сказал:
— Вот что, мужички, если к завтрему не придет телеграмма, что Англия или кто там другой закроет ход в наше море, тогда, значит, точка. Подгоняйте тогда по полной воде свои шнеки, забирайте провизию, муку, снасть, что хотите.
Никто не обрадовался даровой провизии, всем только стало ещё страшнее. Если уж купец говорит такие слова, стало быть, дело совсем пропащее. Люди с тоской поглядывали на бледную, отраженную зарю, на голые скалы, обступившие становище, и было у них такое чувство, как будто бы все они уже попались в плен, и некому их защитить, и никогда им больше не видать своих семей, оставшихся далеко от них, в беломорских деревнях и посадах. Кто защитит их тут, кучку русских мужиков-мореходов, забравшихся со своими карбасами на край света? Ближайший солдат, можно сказать, за тысячу вёрст; ни городов, ни железных дорог нет вокруг, — хоть голыми руками бери эти берега со всем их народонаселением.
Светало. С берега потянул ветерок. То один камрат, то другой, поскидав рыбу на берег, снимал с якоря свою шнёку и убегал под парусом в море. Кружным путем через горло Белого моря отчаявшиеся рыбаки пытались пробраться к родным местам, и несколько дней спустя в шторм у Святого Носа половина их погибла.
Прошло ещё время. Рыбу купцы не покупали, нечищеная, она лежала в шнеках. На промысел никто не выходил. Попрежнему купцы сидели на телеграфе, а рыбаки бродили по берегу, угрюмые, потерявшие себя люди. Многие напились пьяными и спьяна плакали.
Вдруг под вечер из телеграфной конторы выбежал Епимах Могучий, и по лицу его было видно, что, наконец, пришли хорошие новости.
— Англия объявила войну немцам! — крикнул он. — Можете промышлять.
Александр Андреевич спросил у купца: раз Англия вступилась, то, стало быть, тресочку он всё-таки у него примет? Епимах объяснил, что тресочку-то он примет, но только нынче будет платить не по рубль восемьдесят за пуд, а по рубль пятнадцать. Время всё-таки ненадежное, сказал купец, война, и хоть Англия и вступилась, но, как-никак, он рискует своими деньгами. Рыбаки обалдели от такой цены, однако делать было нечего. Через час они уже выходили с ярусами в море, ругая на чем свет стоит и войну, и Англию, и купца, и свое рыбацкое счастье.
А через четыре года, когда последние белогвардейцы удирали из Колы на английских крейсерах, Епимах Могучий запряг в кибитку тройку коней. От самого Архангельска по всему поморью промчался он к норвежской границе, и никто не видел его лица, потому что с четырех сторон он занавесил свою кибитку коврами и шалями, чтобы спрятаться от людского глаза. Сам Александр Андреевич этой кибитки не видал, жена его видела и старший сынишка, который как раз шел с матерью по дороге, когда купец стрелой промчался через их посад. Мальчик бросил было вслед ему камень, но не попал, — так гнал купец свою тройку в чужую страну…
Гости посмеялись рассказу Кононова о том, как промышленники даже войну сумели обратить к своей выгоде и как беззащитен был народ в этом дальнем углу Российского государства. Гостей было трое: приезжая из Ленинграда девушка, которая познакомилась с Конононым на пароходе и временно проживала у него в свободной комнате, и двое краснофлотцев. Никто ничего не сказал по поводу рассказа, все только невольно взглянули в окно, выходившее на губу. Там неподалеку от берега подряд лежали четыре длинных серых рыбообразных тела, похожих на спящих китов или морских ящеров, чудом сохранившихся в этих холодных северных водах. Ночью в губу зашла и стала против становища на якорь флотилия подводных лодок.
Приближались сумерки. Гости, краснофлотцы-подводники, распрощались с хозяевами, — им было пора возвращаться на борт. Александр Андреевич пошел их проводить. Вечер был ясный, теплый, но над губой тревожно вились и перекликались чайки.
— Чайка колокольню вьет, — сказал Кононов. — Ветерок будет ночью.
Краснофлотцы сказали, что ветер для них ничего не значит. Поднимется зыбь — пойдут на погружение, заберутся на глубину, а там даже в шторм тишь да гладь. Они поинтересовались, отчего, собственно говоря, товарищ Кононов решил, что будет ветер. Судя по сигналам, вывешенным возле брюги на мачте, погода намечается ровная. Кононов посмотрел на сигналы, нахмурился, но сказал только то, что, птицы не врут.
Как только шлюпка с краснофлотцами отвалила от брюги, он постучался в дверь одноэтажного домика, в котором жил портовый надзиратель. Внутри было душно и накурено. Окурки, рыбьи кости и корки хлеба валялись по полу, — видно было, что комнату эту не подметают сутками. Сам хозяин лежал на кровати голый до пояса, однако в болотных сапогах, заскорузлых от грязи. Его плечи, руки, хилая грудь — всё было густо разукрашено рисунками и надписями большей частью самого неприличного содержания. Пониже груди, на месте, называемом «под ложечкой», орел уносил в когтях девицу с распущенными волосами, и вдоль ребра шла надпись: «До свиданья, Нюрочка»; на плечах главным образом были изображены якоря и рыбы, а против сердца красовалась такая пакость, что даже и сказать нельзя. Живое человеческое тело напоминало поганый забор, на котором упражнялась в остроумии компания хулиганов.
— Товарищ Егешко, — сказал Кононов, — какую погоду передают на ночь?
Портовый надзиратель даже головы не повернул. Видно было, что человеку скучно и тошно до чортиков.
— Сводка на столе, — буркнул он.
Кононов взял со стола телеграфную сводку.
— Ост-зюд, зюд-зюд-ост, семь-восемь баллов,[5] облачность, снегопад…
Он вздохнул и отложил телеграмму. Егешко лежал, уставившись в потолок.
— Семь баллов, — точно про себя сказал старик, — это плохой ветер. Ботам выходить из губы в