Меньше всего мне хотелось с ним разговаривать. Но он взял меня врасплох своим вопросом. К тому же он так пристально смотрел на меня, и ни злобы, ни недоброжелательства не было у него во взгляде, одна только угрюмая усталость.
— Я был долгое время болен, — сказал я.
Он не стал меня расспрашивать, что и как, отвернулся и долго смотрел, как волны от нашей моторки с плеском набегают на берег.
— Я люблю море, — сказал он, помолчав. — Я вырос на море.
Приоткрыв один глаз, Шкебин хихикнул:
— Ты уже забыл, наверное, где ты вырос. Память на рояле осталась, а рояль в форточку улетел.
— Я вырос на море, на Черном море, — угрюмо повторил Мацейс. — Мой отец был врачом в Одессе. И у нас был дома рояль.
— Твой отец был контрабандистом.
— Это отчим был контрабандистом, а отец врачом. Моя мать ушла из семьи. Вся семья у нас вроде меня — бешеная.
— Врешь ты всё. Недавно ты рассказывал по секрету, что твой отец — деникинский офицер.
В другое время Мацейс обозлился бы, и пошла бы перебранка. Но сейчас с ним что-то случилось, он оставался очень спокойным.
— Вру — не вру, какое это теперь имеет значение? Нас расстреляют, Слюсарев?
— Думаю, что расстреляют, — сказал я. — Надеюсь, что расстреляют.
Он кивнул головой, точно поблагодарил меня за откровенность.
— Если когда-нибудь попадешь в заграничное плавание, Слюсарев, — не пей. За сто шагов обходи кабаки. Таких-то вот веселых мальчиков вроде нас там и ловят.
— Ну, — сказал я, — я-то не вроде вас. Кой-чего насмотрелся.
Но он не слушал меня и продолжал говорить, глядя в сторону:
— О, чорт! Полжизни ловил рыбку, а теперь самого — как рыбку!
— Может быть, мы прекратим эту лекцию о классовой бдительности и вреде алкоголя? — сказал Шкебин, передразнивая его южный говор.
— Я не буду молчать на допросах, — сказал Мацейс. — Это лишняя проволочка.
— А, ты не хочешь помолчать?
Шкебин приподнялся с места. Я видел, как веревки натянулись у него на предплечьях, и успел шепнуть Лизе, чтобы она была готова ко всяким неожиданностям. Он багровел, а Мацейс, напротив, становился всё бледнее и бледнее.
— Я не буду молчать, — повторил он. — Нам деньги платили, Слюсарев, за то, чтобы молчать. Я два с половиной месяца проболтался в порту, пока эти проклятые суда стояли на стапелях. Я достаточно квалифицированный механик, чтобы кое-что заметить. А когда я заметил кое-что, так мне предложили молчать в тряпочку и сунули деньги, чтоб я не плакал.
Тут произошла безобразная сцена. Шкебин всё-таки ухитрился перевернуться на бок, и теперь он с размаху ударил Мацейса ногой. Он ударил его тяжелым матросским сапогом в бедро, потом ещё и ещё раз, а тот корчился под ударами и кричал о том, что его насильно заставили взять деньги в полиции, что он пропил всё подчистую в четыре или пять дней, а Шкебин — он это хорошо знает — зажал и припрятал пару-другую тысчонок, что ему двадцать семь лет и он ещё может начать новую жизнь. Не раздумывая, я повернул шлюпку к берегу, и вовремя. До сих пор не понимаю, как это случилось, что он вскочил. Вскочил одним рывком, со связанными за спиной руками. На него страшно было смотреть: белая пена, как у загнанной собаки, выступила на губах, голова тряслась, зрачков не было видно — одни выпученные, налитые кровью белки.
— Припадок! — крикнула Лиза.
Шкебин изогнулся ещё раз, ударил его сапогом в спину, и он, как был со связанными руками, полетел за борт. Но я уже остановил шлюпку и следом за ним прыгнул в воду. Хорошо, что глубина была здесь примерно мне до плеч, — нырнув, я ухватил его за веревки. Он ещё бился и дрыгал ногами там, под водой. Поднять его и поставить на ноги было довольно трудно. Потом он перестал биться. Глаза были плотно закрыты, из ноздрей и изо рта вытекала вода, пару-другую глотков он всё-таки успел сделать. Я дотащил его до берега, приподнял и свалил на траву. Сердце у него стучало, как молоток, левая щека и уголки губ всё ещё дергались. Но падение в холодную воду успокоило его лучше всяких капель, он лежал в обмороке, который, как я знаю, переходит у припадочных в глубокий сон.
Я вернулся к шлюпке и подтянул её к берегу. Лиза сидела, закрыв руками лицо. Когда она отняла руки, я испугался её бледности, — как бы и ей вдобавок ко всему не стало плохо. Не каждый день приходится участвовать в таких «веселых» событиях, какие только что разыгрались в нашей шлюпке. Я сказал, что, пока Мацейс не очухается, мы дальше не пойдем. На ухо я успел ей шепнуть, что после обморока он, повидимому, будет долго спать и это нам на руку, мы сами немножко отдохнем, и я успею высушить свои вещи. Ночь была холодная, в мокрой одежде просидеть такую ночь за рулем — дело нелегкое.
Потом я велел Шкебину сойти на берег и сказал ему:
— Слушай ты. Я должен доставить по назначению хотя бы одного из вас. Мне интересней доставить того кто более разговорчив. Если ты ещё раз попробуешь тронуть своего дружка, я буду стрелять в тебя, даю слово.
Он ничего мне не ответил, молча отошел в кусты и лег. Думаю, что он мне поверил на этот раз. Потом я перетащил Мацейса подальше от реки. Голова у него свесилась на грудь, как у пьяного, ноги волочились по траве. Можно было снять с него веревки. Когда мы его распутали, он несколько раз глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд был мутный и бессмысленный. Я незаметно кивнул головой Лизе, велел ей отойти в сторону, на всякий случай поближе к ружьям. Медленно он обвел глазами шлюпку, вытащенную на берег, нас с Лизой, Шкебина, исподлобья наблюдавшего за ним, потом попробовал сесть и застонал.
— У меня болит спина. Я точно избит, — сказал он, подозрительно вглядываясь в меня. — Ты меня бил?
— Я тебя не трогал.
— Не ври, ты меня бил. Почему я весь мокрый?
Он ничего не помнил после припадка — ни своей болтовни, ни побоев Шкебина, ни падения в воду. Злобно он смотрел на меня, ждал, что я отвечу. Физиономия у него была попрежнему наглая и вызывающая; как только кончилась истерика, он снова стал самим собой.
— Перестань молоть языком! — крикнул Шкебин. — Почему он мокрый! Потому, что я тебя избил, падаль такая, и швырнул в воду.
— Я что-нибудь говорил о своих личных делах? — сказал Мацейс, так и обшаривая меня своими злыми глазками. — Забудь мои слова, Слюсарев. Я болен. Всё это бред.
— Бред не бред, а давай-ка руки. Сейчас-то ты, я вижу, вполне здоров, — сказал я.
Пришлось его опять связывать. Раз он здоров и огорчается по поводу своих задушевных признаний, спокойней было его опять подержать на привязи. Мы уложили его неподалеку от Шкебина, и он сейчас же уснул, а сами принялись собирать валежник, разводить костер, Я порядком продрог после этого ночного купанья, — мне не хватало только того, чтобы опять свалиться в лихорадке.
Потом мы сидели с Лизой у костра, и я, в одних трусах и бушлате на голое тело, сушил свое белье. Спать хотелось отчаянно. Несмотря на холодище, на мозглый туман, который поднимался с болот, у меня просто глаза слипались. Мацейс был неспокоен. Он стонал во сне, вскрикивал, несколько раз порывался встать, и до такой степени мы были издерганы за эти сутки, что он уже успокаивался и дышал ровно, а мы всё ещё вглядывались в него, готовые в любую минуту схватиться за ружья. Прошел час или два, не знаю, — никто из нас даже не прилег. По крайней мере мы хоть больше не мерзли. Костер разгорелся, и я уже успел высушить свои штаны и рубаху. Я ругательски ругал себя за эту дурацкую мысль везти наших пассажиров в шлюпке вдвоем с Лизой. Если я не подумал о себе, я обязан был подумать о ней. Чорт с ним, взяли бы лодку на буксир, посадили бы их в лодку, а к нам хотя бы того же Ивана Сергеича. Прошли бы вдвое дольше, но зато хлопот и беспокойства не было бы вполовину. Я опять вспомнил забавы этих негодяев, их омерзительный разговор в шлюпке обо мне и о Лизе. Только подумать, чего ей стоило