давным-давно не было. Там уже я должна была узнавать время и к десяти возвращаться домой.
Мама и Юра к этому времени ложились спать, няня тоже. Папа сидел на веранде под керосиновой лампой-«молнией», работал. А меня ждал стакан молока, накрытый блюдечком от комаров и мошек.
Сначала я приходила в десять, потом в пять минут одиннадцатого, в десять минут одиннадцатого. Потом начала «заматывать». Папа на это очень спокойно сказал:
— Ровно в десять я снимаю блюдечко. Всех мошек, которые нападали в стакан, ты пьешь с молоком.
Он так и сделал. Я пришла — стакан открыт, в нем полно мошек. Папа говорит:
— Вот, пожалуйста, это то, что нападало с десяти. Еще бы опоздала, было бы больше.
Я с хохотом выпила молоко вместе с мошками.
И все следующие дни… Я никогда не забуду этого: вот я бегу, бегу, бегу — сосны, холмы, уже видно веранду, лампу, папа смотрит на часы и снимает блюдечко. Я врываюсь — мошек еще нету! И нам обоим было весело; папа никогда не ругал меня.
Там, в Звенигороде, до меня первый раз в жизни дотронулся мужчина. Его звали Гриша. Он был очень высокий, симпатичный. По-моему, молодой учитель. Почему мы с ним пошли в лес из Солдатской слободы — не помню. Просто переступили через ручей и пошли в лес. В лесу он меня обнял за плечи, и так мы шли. Иногда останавливались и слушали, как шелестят листья. Дело было к осени. Стояла особенная осенняя тишина в лесу, и в ней звук шуршащих листьев. Так вот мы походили по лесу, послушали листья и вернулись. А когда переступили через ручей, он просто снял руку с моего плеча и мы пришли обратно в Солдатскую слободу.
Зачем я рассказываю об этом случае? Больше ничего не было. Но я до сих пор с благодарностью помню мужскую руку на моем плече и шелестящие высоко в небе, начинающие желтеть деревья.
глава 7
КОЛЬЦО НИБЕЛУНГОВ
Еще, еще немного побыть в этой удивительной стране детства.
Школа, в которую меня отдали, была обыкновенной советской школой, и там, по словам мамы, училось «жуткое хулиганье». Поэтому научные работники объединились и организовали на базе бывшей Хвостовской гимназии школу для детей ученых. Программа, по которой тогда учились, была такой, что мы, к примеру, совершенно не могли потом читать русскую классику. О Достоевском вообще не слышали. Лермонтова «проходили» только «Мцыри», причем с совершенно богоборческой точки зрения. Татьяна из «Евгения Онегина» преподносилась исключительно как «продукт дворянского воспитания», а «Мертвые души» давали так, что после школы я не скоро к ним вернулась. И, несмотря ни на что, педагоги Хвостовской гимназии были настоящими. То, что они ухитрялись сделать в рамках этой программы, мы смогли оценить, только став взрослыми. Они ужимали программу, чтобы оставались пустые уроки, на которых нам читали вслух. Я почему-то запомнила, как преподаватель литературы Георгий Иванович Фомин читал «Аттические сказки» Зелинского. Нас водили в Музей изящных искусств, который вообще-то «не полагался». Биолог устраивал выездные экскурсии. Нам давали списки книг, и мы упоенно читали их под партами. Тогда еще можно было достать книжки.
Мне повезло, потому что у папы были друзья Бернштейны. Один математик, другой физиолог. У них была библиотека юношеской литературы, и я имела к ней полный доступ. У Даниила книги просто были, потому что он на восемь лет старше меня, значит, в доме все еще сохранилось. Существовала такая серия «Золотая библиотека». Позже советская власть добралась и до нее. Потом произошло то, чего уже никто не помнит: были запрещены сказки. Запретила их лично Крупская, потому что в сказках Иван-царевич да царевна и вообще нет классовой борьбы. Поэтому образовалась «дыра»: есть дореволюционные сказки, а потом — Чуковский и Гайдар. Сказки, с которыми мы росли, постигла печальная участь. А потом постепенно запрещенным оказалось все. Я как-то ухитрялась вывернуться из советской литературы. Начитанность позволяла, перелистав какую-нибудь советскую чепуху, быстренько сдать то, что требовалось.
Историю мы не изучали. Вместо нее был такой предмет — обществоведение, точнее, перечисление революционных движений. История в нем представлялась так: сначала Спартак, потом, кажется, крестьянские войны в Германии, потом промышленный переворот в Англии, Французская революция, революция 1905 года и великая революция 17-го года в России, которая все привела в порядок. Так и выглядела бы для нас история, если б мы не вырывали друг у друга из рук, зачитывая до дыр, книжки — от Вальтера Скотта до Соловьева, того, что писал исторические романы, Всеволода. Вот так мы учились. Благодаря родителям, книгам и умным педагогам все-таки окончили школу с какой-то, пусть сумбурной суммой знаний.
Даниил тоже любил детство. И мне хочется задержаться в этом времени по нескольким причинам. Одна из них то, что я знаю, в какой штормовой океан вынесет уже скоро наши корабли. Другая — когда с конца жизни всматриваешься в начало, то видишь, как основные черты, кирпичики в фундаменте личности закладывались там. А третья причина — забавная. У нас с Даниилом, несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте, какие-то вещи проходили параллельно, конечно, учитывая эту разницу. Вот об этих, немного смешных вещах я и расскажу.
Музыке тогда обучались все дети в так называемых интеллигентных семьях. Нас усаживали за рояль и учили играть. Со мной все было в порядке благодаря папе. Когда мне было, вероятно, лет пять, он посадил меня за рояль, подложив множество нотных папок, мы с ним играли в четыре руки. Происходило это так: вторая часть дивной Первой симфонии Калинникова очень проста — в правой части партитуры это терция, которую играют двумя пальцами. Это я и играла, а все остальное — папа. А я была безумно горда — мы с Дюканушкой (так я звала папу) играем в четыре руки! Со временем мы подошли к тому, что могли играть все, что хотели: вплоть до симфоний Бетховена. Благодаря этому я жила в музыке.
У Даниила с музыкой дело обстояло несколько хуже и быстро кончилось. Его тоже усадили за рояль. И вот однажды спустя какое-то время Филипп Александрович, сидевший в том же большом зале, где стоял рояль, несколько раз остановил его: «Ну ты же неправильно играешь, ты же фальшивишь! Ты ошибаешься!». Даниил продолжал ошибаться. Тогда Филиппу Александровичу это надоело, он ссадил мальчика с табуретки, сел за рояль и сказал: «Послушай, я сейчас тебе сыграю так, как должно быть». Он заиграл, увлекся, продолжал играть и играть. Через какое-то время из-под рояля донесся восторженный вопль: «Дядюшка! У рояля ноги, как у динозавра!». Хорошо, что Добровы вовремя поняли, что не надо ребенка мучать. Музыкой он больше не занимался, а вот динозавров обожал. Все его тетрадки покрыты изображениями доисторических животных.
Другой забавный случай произошел у нас обоих с оперой «Евгений Онегин». Тоже, конечно, в разное время. Тогда дети очень часто ходили в театры и на концерты. Причем нас отпускали в одиночку; просто давали в руки билет и говорили: «Вот иди в Художественный, Малый зал Консерватории или еще куда- нибудь». Так мы ходили, иногда на детские утренники, но часто и на настоящие вечерние спектакли. На «Евгения Онегина» меня взяла с собой мамина приятельница, у которой были две дочки. Сидели мы на галерке. А у меня — боязнь высоты, о чем никто тогда не подозревал. Уже из-за этого мне было скверно. Кроме того, в семь-восемь лет меня абсолютно не заинтересовало то, что происходило на сцене. Поэтому дома я заявила, что в оперу я больше не пойду, мне там не понравилось. Папа выждал время и, когда мне было лет десять, поступил очень просто и умно. Он купил билеты на хорошие места в ложу бенуара и взял с собой партитуру. Я сидела с папой на прекрасных местах и слушала «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». И так это сказание вошло в мою душу на всю жизнь. Кроме того, папа показывал мне, как написано в партитуре то, что происходит на сцене: «Смотри: то, что поют, вот здесь написано». И это удивительным образом закрепило впечатление от спектакля уже навсегда и определило мое отношение к опере, которую я особенно люблю.
У Даниила история с «Евгением Онегиным» получилась другая, но тоже забавная. Его отправили в театр одного. И он пришел неожиданно рано. Взрослые удивились: «Почему так рано? Разве спектакль уже кончился?». Даня ответил: «Да». Взрослым это показалось странным, и они принялись расспрашивать: