Правда, иконы, которых тут было во множестве, оказались совсем не похожи на те, к которым я привык. Видимо, иконы, а также все убранство храма были привезены из Константинополя и потому были византийской работы. В отличие от гораздо более поздних икон русского письма — ярких и насыщенных цветом — эти были строго выдержаны в черно-бежево-коричневой гамме. В колористическом смысле это придавало иконам теплоту, но вместе с тем делало их суровыми, мрачными. Иисус с огромными черными глазами и длинной волной спадающих на плечи волос совсем не походил на привычные иконные лики.
И Богородица в виде томной восточной красавицы-царевны смотрелась для меня неожиданно.
Оклады многих икон были украшены драгоценными камнями, причем зачастую вделанными туда в разное время. Присмотревшись к некоторым, я осознал их немалую ценность.
Подошедшая сзади Любава взяла меня за руку, и я почувствовал, как она нервничает.
— Ты что — боишься? — удивленно спросил я, глядя на то, как растерянно озирается Любава и как глаза ее стреляют с одного предмета на другой.
— Нет, — покачала она головой, но лицо все равно оставалось напуганным. Ну да, как же я забыл: она ведь никогда прежде не бывала в христианской церкви. Ей все казалось здесь чуждым и непонятным. Наверное, даже враждебным. По правде сказать, я ее понимал. Переступив здешний порог, я с самого начала осознавал: нарисованное и установленное в христианском храме, как бы мрачно ни выглядело, подчинено одной цели: рассказать о божественной любви, о милосердии и о жертве Иисуса, которую Он принес для спасения человечества. В христианском храме, по определению, не может быть ничего враждебного, а если что-то выглядит таковым, то, значит, мы ошибаемся и нужно протереть глаза.
Ну, я-то это знал с детства, а вот Любава ничего такого не слышала. Наоборот, она выросла в мире, где религия представляла собой сонм самых разных богов, которые ненасытно требовали себе жертв и были весьма недружелюбны. В язычестве каждый бог — это отнюдь не олицетворение доброты и прощения, а существо, которое нужно усердно задабривать.
Увидев на стенах иконные лики, показавшиеся ей грозными, Любава испугалась. Для нее это были зловещие идолы, пострашнее тех, к которым она привыкла.
— Не бойся, — тихо сказал я, сжав ее руку. — Потом ты сама поймешь, что нет на свете более безопасного места, чем церковь, где присутствует Иисус Христос.
Внезапно кто-то сильно толкнул меня, да так, что я от неожиданности едва не потерял равновесие. Любава отскочила в сторону. Перед нами стоял человек в расшитой золотом ризе священника и в высокой островерхой камилавке.
— Грех-то какой, — возмущенно загрохотал он мощным трубным голосом. — Грех-то! Грех! Это ты Николай?
Светло-голубые глаза священника прямо и требовательно смотрели на меня. Он был высок ростом и крепок в плечах, как настоящий викинг. Я вспомнил, что Захария рассказал мне о том, что киевский священник отец Иоанн родом из варягов, и сразу понял, кто передо мной. Заодно я вспомнил и о том, что накануне сам назвался Николаем, утверждая, что это мое крестильное имя.
— Феодор говорил мне о тебе, что ты развратен, — загромыхал негодующий духовный пастырь, косясь в сторону Любавы. — Но я вижу, что ты до бесстыдства дошел! Мало, что поганую в Божий храм с собой привел, да еще и блудом тут с ней норовишь заниматься!
По всей видимости, батюшку сильно возмутило, что мы с Любавой стояли, держась за руки.
Я вздохнул. Что ж, тут ничего не поделаешь: священник по-своему совершенно прав, а я — нет. В этом веке и в этих обстоятельствах так себя вести было нельзя. То, на что в XX веке никто не обратил бы внимания, здесь считается недопустимым.
Казалось, отец Иоанн готов испепелить меня на месте. Вообще, со своей мощной фигурой и огромными кулаками, которые он теперь сжимал от ярости, священнослужитель больше походил на воина вроде тех, которые пришли с Вольдемаром из северных земель.
Но спорить, а тем более обижаться было бы глупо. К тому же куда нам с Любавой идти, если мы рассоримся с этими людьми?
— Прости меня, батюшка, — сказал я и низко поклонился. — Это я виноват, а на девушку не сердись — она не знает, как следует себя вести. Я совсем скоро научу ее.
Перед моим склоненным лицом появилась здоровенная рука священника, повернутая тыльной стороной кверху. Была она крупная, мускулистая, поросшая редкими рыжеватыми волосками.
Сомневаться не приходилось, да и медлить — тоже. Поцеловав эту руку, я разогнулся. Отец Иоанн резко повернулся ко мне спиной и направился обратно в алтарь.
Между тем народ уже собрался, и весь храм оказался заполненным мужчинами и женщинами с детьми.
Распределились люди в церкви тоже совсем не так, как было мне привычно. Мужчины прошли вперед и плотными рядами, плечом к плечу встали перед алтарем. Женщины с детьми остались сзади, и из-за мужчин видны были только их головы в белых платках.
Появился Феодор в диаконском облачении. Он двигался нарочито медленно, плавно, будто бы плыл по храму. Светильники были зажжены, они чуть потрескивали, создавая уютную атмосферу. Неровное, колышащееся освещение выхватывало лишь части внутреннего убранства, отдельные иконные лики, светильники, лица прихожан.
Когда все собрались, входную дверь церкви плотно прикрыли, образовав таким образом замкнутое молитвенное пространство, в котором и должно было проходить богослужение. Считалось, что все, кто хотел прийти сюда, пришли к началу службы, и незачем держать дверь открытой для случайных любопытствующих прохожих.
Диакон встал на амвоне перед Царскими Вратами и, высоко подняв правой рукой край епитрахили, провозгласил первое уставное моление.
Вся служба здесь велась по-гречески. Естественно, ни одного слова не было понятно, но все присутствующие твердо знали, когда следует осенять себя крестным знамением, а когда кланяться. Отец Иоанн вышел с кадилом и двинулся в обход храма, останавливаясь перед каждой иконой. Прихожане, оставшиеся в центре помещения, медленно поворачивались следом за шествием кадящего священника.
Впервые за все время пребывания в десятом веке я испытывал настоящее спокойствие, чувство защищенности. Можно сказать, что я почти физически ощущал присутствие Бога. Моего Бога, Который ведет меня по жизни, крепко взяв за руку, как отец ведет свое дитя.
Наверное, в этой моей любви к храму главная заслуга принадлежит моей маме. Когда я был еще совсем маленьким, она во время прогулок часто водила меня в церковь. Сама она не молилась и меня молиться не учила, да и вообще она не была религиозной женщиной. Но что-то тянуло ее в храм, а вместе с ней и я приучился к церковному интерьеру, к горящим свечам, иконам, пению. Конечно, это отличало меня от большинства моих сверстников. Для них дорога в храм была закрыта: с младенчества родители и школа прививали им страх перед религией, презрение к верующим людям, отвращение к церкви. Они просто боялись сюда ходить, им было страшно и неуютно.
Папе мы не говорили об этих наших походах. Мама не просила меня молчать, но я и сам понимал, что не стоит распространяться. Он был советским офицером, а советская власть, если очень мягко выражаться, не приветствовала хождение в церковь.
Так мы и стояли среди тающих восковых свечей, молящихся и кланяющихся людей, под пение и возгласы диакона и священника. Наши сердца согревались, и это ощущение защищенности, тепла и любви, окутывавшее меня тогда, навсегда осталось со мной.
Когда мы выходили, мама обнимала меня за плечи, и мы медленно шли домой, еще очарованные пережитыми эмоциями, стараясь не расплескать их. Однажды мы вышли из храма зимой и побрели в свете ночных фонарей через заснеженный парк, отделявший кафедральный собор от официального центра города. Стоял мороз, снежинки кружились в черном небе. На мне была шапка с длинными ушами, все время налезавшая на глаза. Я оглянулся на светящиеся теплом окошки собора, оставшегося за спиной, и спросил маму:
— А почему мы ходим сюда редко? Давай ходить каждый день. Это ведь можно?
На что мама грустно улыбнулась и, поправив мне шапку на голове, ответила:
— Когда-нибудь потом, Володенька. Потом. Когда-нибудь эта власть наконец накроется медным тазом,