— Не пью.
— А вот куришь.
— Да, курю.
Лопуху не нравился улыбчивый паханок: он пока не видел смысла в их совместном пребывании в номере.
— Ты мне нужен, Леня, — сказал Егор.
— Слушаю тебя.
Егор ногой выудил откуда-то из-под кресла спортивную сумку, нагнулся, достал пластиковый пакет и положил его на столик перед Лопухом. Сквозь прозрачную обертку зеленели пачки долларов, перехваченные банковскими лентами.
— Тут пятьдесят тысяч. Это задаток.
Лопух почувствовал, как зачесалось между лопатками. Такого гонорара (задаток!) ему еще никто никогда не предлагал. Но, в сущности, на деньги ему было наплевать. Хорошо хоть, что пошел нормальный разговор.
— Что нужно сделать?
— Много чего. Сначала хочу услышать твое согласие. Принципиальное.
— Согласие — на что?
— Я тебя, Леня, покупаю целиком. Со всем, что в тебе есть, — с мозгами, с душой и с пистолетом. Да или нет?
— Что обо мне знаешь?
— Очень много: ты братьев не продаешь.
— Кто сказал?
— Никодимов Степан Степанович.
Лопух постепенно начал приходить в изумление, а такое с ним на воле случилось впервые. Изумление было связано не с самим разговором, довольно туманным, а с диковинным ощущением, что голубоглазый богачок, с виду такой простецкий, на самом деле превосходит его во всем — и в силе, и в хватке, и в хитрости, и в стрельбе по мишеням. Но не только… Превосходит еще в чем-то, что выше слов и разумения. Сознавать это было горько. Лопух не думал, что такие люди водятся на свете. После того, как оторвали ноги морпеху, сержанту Фомину, он считал, что один остался, могучий и неусмиренный. То есть крепышей, конечно, хватало — и крутых и всяких, — но в каждом, как в бычарах Рашидова, внутри, если пощупать, хлюпала жижа, а этот был сух, как хворост. От его веселых глаз хотелось заслониться рукой.
— Что ты задумал?
— Отберем город обратно у этих ублюдков, Леня. Я уже Хакасского предупредил.
— Так это тебя на пустыре ищут?
— До сих пор?
Лопух не ответил. Он вдруг неожиданно для себя проникся любовью к этому чудному безвозрастному пареньку, упакованному в доллары, как в листья, и это чувство — любовь — пришло к нему точно так же, как долетает меткая пуля.
— Я жду, — напомнил Егор. — Ты со мной или нет? Деньжищ у меня куча — не прогадаешь.
— Не справимся. — Он соврал, уже верил, что справятся, но хотел услышать аргументы. И услышал.
— Брось, Леня. Ты же знаешь, они все рыхлые. Они сами лопнут от жира, только времени много пройдет. Давай ближе к делу. Первое, нужен лидер, народный вождь. Кого предлагаешь?
Лопух сразу ухватил его мысль, ответил:
— Ларионова Фому Гавриловича.
— Кто такой?
Лопух, посасывая вторую сигарету, рассказал про Ларионова все, что знал. Егор остался удовлетворен.
— Скажи, Леня, город весь очумел или?..
— Полагаю, около трети невменяемые. Остальные попутчики. Прививка не сразу меняет нутро. Месяц-полтора проходит… После бывает откат…
Еще около часа они проговорили в полном согласии. За это время перемена, случившаяся с Лопухом, завершилась. Он готов был подчиняться беспрекословно, как когда-то подчинялся майору Шмелеву на Кандагаре, вечная ему память, и чувствовал сладкое трепетание ноздрей от вновь обретенной готовности к подчинению — не человеку, а чему-то высшему, несказанному, что нес в себе этот человек. Всю информацию, которую накопил на службе в мэрии выложил, как на духу. Долго обсуждали фигуру доктора Шульца-Степанкова, федулинского кудесника. Его Леня Лопух знал тоже хорошо: Генрих Узимович иной раз заглядывал к Монастырскому пропустить рюмочку анисовой настойки. Им было о чем поговорить — оба интеллигенты с творческой жилкой, каких в Федулинске немного. Доктора два года назад Хакасский выписал из Мюнхена, это действительно отменный специалист-психиатр. Он возглавил службу химического воздействия на федулинское поголовье и добился блестящих результатов. Хакасский, кроме того что платил ему бешеные гонорары, спроворил через своих московских дружков (совершенно официально, президентский указ) орден Андрея Первозванного и наградил им ученого помощника аккурат на католическую Пасху, чем самолюбивый немец остался очень доволен, хотя виду не подал, а орден вскоре презентовал своей юной любовнице Наташе, модельерше из салона мод «Карден а-ля Петрищев». С тех пор, демонстрируя вечерние туалеты, Наташа обязательно цепляла на грудь сверкающую безделушку.
— Ему около шестидесяти, — закончил рассказ Лопух. — Договориться с ним можно, все зависит от суммы.
Когда обо всем вчерне условились, Егор сказал:
— Есть просьбишка личная. Мне сейчас в город соваться не след, а там у меня невеста осталась. У Хакасского в наложницах.
Лопух сразу сник, хотя до этого был в приподнятом состоянии духа и выкурил полпачки сигарет, дневную норму.
— Огорчу тебя, Егор.
— Ну?
— Она в приказной у рашидовских подмастерьев. Может, уже на дыбе. У них это быстро. То есть вряд ли живая.
— Ничего, — бодро ответил Егор. — Заберешь мертвую. Сумеешь?
В первый раз увидел Лопух, как жутко, будто взорвались, вспыхнули чернотой зрачки Егора. Плеснулся из глаз кипяток и тут же иссяк. Но этого хватило, чтобы у видавшего виды Лопуха вдруг по- детски затомилось сердце.
— Можно выкупить, — сказал он. — Можно отбить. Даже не знаю, как лучше.
Егор вторично согнулся над спортивной сумкой и положил еще один пакет с долларами на стол, точно такой же, как первый.
— Вот, пожалуйста, на накладные расходы. Башлей не жалей. Поторопись, Леня. У меня она одна на свете из родни.
Ларионов Фома Гаврилович — уникальная личность. Его организм самостоятельно перебарывал отраву. Причем это не зависело от дозы. На нем ставили разные опыты: Шульц-Степанков лично заинтересовался федулинским феноменом. Специальную группу собрал для проведения всестороннего обследования. На Фоме испробовали все препараты в самых разнообразных сочетаниях, вводили во сне и в состоянии бодрствования, снимали энцефалограмму, подключали датчики, сажали в барокамеру — физиологические процессы протекали в Ларионове абсолютно по тем же схемам, как у остальных теплокровных, но результаты поражали. Точнее, один-единственный результат: при любом варианте Фома Гаврилович после инъекции (смертельной дозы избегали) находился под кайфом всегда ровно три минуты. Затем счастливое выражение идиота, словно маска из тонкой резины, сползало с его лица, и обнаруживались все те же дремучие черты угрюмого русского дебила. Разумеется, Шульцу-Степанкову не