терпелось углубить эксперимент, довести до логического завершения, но он себя сдерживал: мечтал при оказии доставить Фому в Мюнхен и выступить там на кафедре психиатрии с сенсационным докладом, который наконец-то принесет ему славу. Таким образом он рассчитывал расквитаться по гамбургскому счету со своими давними обидчиками и завистниками. Именно поэтому — в Мюнхен, и никуда больше. А уж дальше как Бог даст.
Ларионов родом из федулинских спецов-оборонщиков. Когда-то его работы по тонким излучениям выдвигались на Нобелевскую премию, его имя в определенных кругах, без преувеличения, звучало не менее гордо, чем сегодня гуляет по стране прославленное имя Бориса Абрамовича. За участие в разработке первых спутниковых систем он стал лауреатом Ленинской премии, что, по совковым понятиям, было чуть ли не высшей мерой поощрения. На ту пору у него была семья: жена, теща и двое сыновей, — и он жил припеваючи. Участок в шесть соток, щитовой домик, машина «волга» и четырехкомнатная квартира в престижном доме улучшенной чешской планировки — такого успеха в материальном отношении мало кто в Федулинске добивался. С наступлением свобод и рынка благополучие Ларионова рухнуло в одночасье. Так уж видно на роду ему было написано, иначе не объяснишь. Несчастья посыпались, как труха из мешка. Первой подкачала теща, не старая еще, очень культурная семидесятилетняя женщина. Смотрела как-то по телевизору «Вести», еще те, старые, вовсе не страшные по сравнению с нынешними, как «Белоснежка и семь гномов» по сравнению с «Терминатором», но все равно чего-то испугалась, кажется, в первый раз показывали Ленина в срамном виде — вот и инсульт. Следом, буквально через месяц, второй — и айда на загородные угодья.
Потом как-то враз пристрастились к наркотикам оба сына, десятиклассник и студент, и проклятым июньским вечером девяносто шестого года, обкурившись травкой, натурально сгорели, подожгли себя вместе с дачным домиком. Оба были умницы, затейники, интеллектуалы, оба в отца, но приверженцы новых сакральных идей: по одной из версий, они не собирались гореть, а воспроизводили один из старинных языческих обрядов поклонения огню… Дольше всех держалась супруга ученого Аглая Самойловна, сорокалетняя женщина изумительной внешности, один в один Элизабет Тейлор, ее так со школы и прозвали Лизкой: она бы вообще никуда не делась, приросшая к мужу сердцем, как репей, но, на беду, приглянулась одному из абреков Алихман-бека (это было в его правление), в нежной дружбе ему отказала, и пришлось гордому горцу изнасиловать ее прямо в подъезде, причем сделал он это не один, а с двумя кунаками, тоже приезжими. После этого в голове Аглаи Самойловны что-то опасно поломалось, она удалилась от мужа, не внимала его уверениям в прежних чувствах — и постепенно, шаг за шагом, вовсе исчезла, хотя не умерла, где-то мыкалась по Федулинску из угла в угол. Иногда Фома Гаврилович натыкался на нее в собственной опустевшей квартире, но они уже плохо друг дружку узнавали, да и говорить им стало не о чем. Разве что сесть рядышком да поплакать. Но Ларионов был не из плаксивых.
Рыночный капитализм с лицом рыжего Толяна он возненавидел люто. И не только потому, что закрыли институт, а всю русскую науку взорвали, будто кучу мусора на свалке. Он новое рыночное счастье не принял биологически, как волк не принимает клетку. Сперва год за годом копил злобу, а потом вышел в одиночку на борьбу с режимом. Пикетировал мэрию, нацепив на себя какой-нибудь скомороший, антиправительственный лозунг, митинговал на рынке и просто на улицах, выкидывал и похлеще коленца. Из уважения к его прошлому и к возрасту — шестьдесят пять лет — его забавные выходки власти терпели, не обращали внимания на безвредного дурака, но только до тех пор, пока в город не явился Хакасский.
Александру Хановичу старый пердун не понравился с первой встречи. Ехали они с Рашидовым дозором, заодно обкатывали новый джип-»Каньон» (к джипам любых марок Рашидов, как восточный человек, был неравнодушен) и увидели на углу возле универмага тощего, длинного, пожилого человека с безобидным плакатом на груди: «Янки, убирайтесь домой!» Со своей вытянутой гусиной шеей, с хмурым лицом, в котором светилось потешное высокомерие безумца, в утлом, старинного покроя пальтеце, этот человек по-своему был очень живописен. Реликт эпохи. Хакасский думал, что подобную нечисть еще до него, при Алихман-беке, из города повывели.
— Кто такой? — спросил у Рашидова.
— Красно-коричневый ублюдок, — исчерпывающе доложил начальник безопасности. — Кличка «Лауреат». Давно тут стоит. Мы не трогаем.
— Почему?
— Шульц просил. Говорит, ценный экспонат.
Хакасский заинтересовался, позвонил из машины Генриху Узимовичу, и тот рассказал все подробности. Не утаил и своей задумки вывезти феноменального аборигена для демонстрации в Мюнхен. Хакасский заинтересовался еще больше: он тоже не встречал человека, которого не брала бы дурь. Химия выше человека, она им управляет, а не наоборот. Будучи философом материалистической школы, в мистические явления Хакасский не верил. Если то, что говорил Шульц, правда, а это не могло быть иным, потому что доктор по своей немецкой природе был лишен способности ко лжи, отличающей, кстати, человека от животного, — если это правда, то у нее должны быть какие-то нормальные, естественные объяснения. В этом немец с ним согласился. Но добавил, что так и не смог установить, каким образом организм старика перерабатывает огромные дозы отравы, да еще за столь короткий промежуток времени — несколько минут. Впрочем, опыт продолжается. На следующей неделе на федулинскую базу поступит новый сырец, разработанный на основе ЛСД и героина с добавлением семенных вытяжек…
Хакасский не дослушал, вылез из машины и подошел к пикетчику. Вблизи Ларионов производил двойственное впечатление: то ли давно умершего неандертальца, то ли, напротив, вечного скитальца, отринутого смертью. Хакасский заговорил с ним приветливо, как всегда говорил с людьми, еще не подозревая о психологической особенности бывшего оборонщика. Особенность заключалась в том, что первую фразу Фома Гаврилович, по обыкновению, произносил любезно, почтительно, а дальше сразу начинал хамить. Такая манера общения не зависела от того, кто был его собеседником.
— Добрый день, дорогой коллега, — поздоровался Александр Ханович. — Знаете ли, я разделяю ваши идеи. Американцы нам действительно здесь ни к чему. Да их вроде и нету. Где вы их видели в Федулинске?
— Добрый день, — отозвался Ларионов, изобразив что-то, отдаленно напоминающее улыбку. — Сегодня нет, завтра будут. А почему вы обратились ко мне, как к коллеге. Вы кто?
— Саша Хакасский, с вашего позволения. Так, проезжал мимо, подошел выразить уважение… Насчет коллеги… Видите ли, когда-то я тоже занимался наукой. Правда, не электроникой, более абстрактными, так сказать, материалами.
— Гусь свинье не коллега, — раздалось в ответ циничное. Хакасский опешил.
— Простите?
— Вижу, вижу, чего тебе надо. У меня этого нету. Проваливай подобру-поздорову.
— Мне ничего не надо, уверяю вас. С чисто дружескими намерениями, много о вас наслышан. Я…
— Резинка от х… — издевательски перебил Ларионов, перекосившись в злобной гримасе. Столь стремительный, немотивированный переход от нормального тона к площадной брани изумил Хакасского.
— Не могу понять, чем вызвана ваша агрессивность, — искренне сказал он. — Разве я чем-то вас обидел?
Смягчившись, Ларионов объяснил:
— Обидеть ты меня не можешь. Сперва шерсть сбрей.
Хакасский заподозрил в старце шизофрению в начальной стадии. Видимо, все первобытные умственные силы этого бедолаги ушли на переработку инъекций.
— Очень жаль, господин Лауреат. Хотелось познакомиться, сойтись накоротке. Возможно, у нас нашлись бы какие-то духовные точки соприкосновения. У вас славное прошлое, у меня великолепное будущее. Иногда это объединяет людей.
— Будущего у тебя вообще нет, — уверил пикетчик. — Зря надеешься. Башмаков не сносишь, как очутишься в яме. Глубокую яму придется рыть, чтобы вони не было. От вас, фертов, не только при жизни, после смерти вони в избытке.
Огорченный, Хакасский вернулся в джип.
— Чокнутый, — сказал Рашидову, — но поучить надо. Туман от него ядовитый. На молодежь может