Она оделась. Мартин в гостиной играл с машинками. Я смотрел, как она надевает черные чулки. «Я не поздно, посидим, попьем кофейку, поболтаем о том, какие все мужики свиньи». Поцеловала меня в щеку и большим пальцем стерла помаду.

Вот как я себе это представляю.

Нетвердой походкой она спускается по лестнице. Одежда в беспорядке, помаду размазала тыльной стороной руки. Она покачивается на каблуках и вынуждена вцепиться в перила. Четвертый, третий, второй этаж, удивительно, как она шею-то себе не свернула. Глаза пустые. Домой идет. Знает, что плохо поступила. Возится с замком, с трудом открывает дверь на улицу. Выходит, солнце ослепляет ее, все белое. Цок-цок, цок-цок, каблуки стучат по тротуару. Перешла велосипедную дорожку, вышла на дорогу. Думаю, машину она так и не увидела.

Мы едим поджаренный хлеб с сыром. Это его любимое. Сыр «Гаварти», а он говорит — «Гавайи». На Гавайях растут пальмы и всегда светит солнце, поэтому сыр называется «Гавайи». Мы смотрим по телевизору «Тома и Джерри». Серия с утенком, который хотел, чтобы его съели, потому что считал себя некрасивым. Мыши все время приходится его спасать. Мы смеялись, он смеялся там, где надо. Потом я обул его, мы собирались в магазин, чтобы к маминому приходу приготовить поесть. Я искал ключи, и тут зазвонил телефон.

Мы сидели в длинном больничном коридоре. Я взял его с собой, не мог оставить одного, а соседа дома не было. Он катал по ноге свою новую машинку. Английскую «скорую помощь» с синей мигалкой.

Меня пригласили войти. На полу и на стенах — белая плитка. Запах острый и химический. Подвели к металлическому столу. Она была укрыта. Покрывало отдернули. Да, это она. Вид ужасный. Я видел кровь на виске. Вмятину на скуле. Обидно, подумал я, она любила свои скулы. Подчеркивала их румянами и пудрой. Да, это она. Перед тем как ее снова укрыли, я заметил след от укола на руке.

— Не знаю, может ли это послужить утешением, — сказал врач. — Мы сделали анализ крови: не сбей ее машина, она все равно умерла бы от передозировки.

Я тоже не знал, может ли это послужить утешением. Мы не кололись года три-четыре. Руки чесались? Захотелось в последний раз уколоться?

Я вернулся к Мартину. А разве мама с нами домой не пойдет?

Я взял его на руки, прижал к себе.

13

Мне принесли кофе, Мартину — фруктовую водичку. Жиденькую красную водичку, поставили перед ним на стол, рядом — цветные карандаши. Мы сидим в детском саду, в «учительской», там, где воспитатели обедают, читают вот эти старые журналы, которые лежат в плетеной корзинке рядом со стеллажом. Напротив Мартина сидит психолог. Ничего сложного, говорит она, просто нарисуй мне что-нибудь. Мартин смотрит на меня. Я сижу на стуле у стены. Уверен, от меня здесь жаждут избавиться, уж тогда бы они его допросили как следует, психолог и Марианна. Все бы выведали. А как дела дома? А что папа?

Как выглядят папины руки?

А у тебя хороший папа?

Ты писаешься по ночам?

Он тебя бьет?

Но я здесь, и я не уйду. Пока у них нет предписания, они меня выгнать не могут.

Просто порисуй, говорит психолог Мартину, нарисуй что хочешь. Психологу под сорок, у нее профессиональное выражение лица, как бы говорящее: я умею обращаться с детьми, я хорошо обращаюсь с детьми. Я их друг. На ней джинсы и тонкий шерстяной свитер, неформальный стиль.

А может, нарисуешь свой дом?

Можешь сначала нарисовать дом, где вы живете.

Ваш дом или квартиру.

Как выглядит здание?

Мартин все еще колеблется, пьет водичку, делает крошечный глоток. Как когда я пью кофе, пытаясь выиграть время, занять руки. Затем тянется за карандашами.

Марианна пристально на него смотрит, вглядывается. Ждет, что Мартин начнет рисовать черепа, бензопилы, режущие мясо, папу с торчащей иглой в руке. Мартин перебирает карандаши, никак не может выбрать. Я думаю: не бери черный. Это плохо.

Знаю, к чему они клонят, а черный — плохой признак. Если он будет рисовать только черным или только красным — плохо дело. Я потеряю его. Мартин берет синий. Я бы предпочел, чтобы он взял голубой, но и это неплохо. Все лучше, чем черный. Начинает рисовать. Проводит пару линий и вскидывает голову, понимает, что все на него смотрят. Психолог пытается поднять настроение, говорит, что здесь красиво, замечательно, хороший, наверное, садик. А горка во дворике новая? Да, новая, и Марианна так рада, им пришлось выдержать настоящую войну, чтобы выбить деньги. По-моему, я вижу, как психолог кривится. На долю секунды. Война — это слово явно не для детских ушей. Одно из тех, что мы произносим неосознанно, а их нужно избегать, или дети станут больными или несчастными и будут продавать себя за деньги. А может, мне показалось, я потею, мне бы уколоться до этой встречи, хоть немного. Хоть полдозы, самую каплю. Но я не посмел. Психологи все видят.

Мартин нарисовал дом, наш дом, наш панельный дом. Стены синие, окна в гостиной, наши окна, очень большие, в одном окне — маленький человечек — палка-палка-огуречик, в другом — большой. Перед домом — собака, большая, нарисованная коричневым карандашом. Психолог спрашивает Мартина, может ли он написать свое имя. Мартин кивает. Тогда пусть подпишет рисунок внизу. Психолог улыбается, берет рисунок со стола и благодарит Мартина, убирает листок в папку. Хороший рисунок получился, совершенно обычный, собака только чуть великовата, думаю я, но Мартин любит собак, это сейчас его любимые животные, и потому ясно, отчего он нарисовал ее большой, столько-то психолог должен понимать.

Она кладет перед Мартином еще один белый лист, снова улыбается, просит теперь нарисовать свою семью.

14

Я встречаюсь с Ником у больницы.

Он коротко здоровается с Мартином, как будто именно с ним у него назначена встреча. Затем мы проходим сквозь крутящуюся дверь. Ник, похоже, зол. Поднимаясь в лифте, я хочу сказать, объяснить: не моя вина, что мама попала в больницу, она умирает, не моя вина, что она все еще жива. Но когда в отделении пульмонологии нас встречает медсестра, кажется, что он зол и на нее. Когда мы идем по коридору к маминой палате, кажется, что он зол на коридор, на носилки у стен, на мужчину с ходунками, медленно ковыляющего на тонких волосатых ножках-спичках.

Медсестра проводит нас в палату.

И вот мы сидим, каждый на своем стуле. Все молчат. Мартин с любопытством осматривается.

Ник подходит к изножью кровати.

— Зачем ты мне звонил, с ней же все нормально, — говорит он и смотрит на нашу мать.

Она такая худая, что видно, как под белой больничной рубашкой бьется сердце. За нее дышит аппарат. Кажется, будто на ее закрытых веках лежит тонкий слой пыли.

Ник подходит к окну и смотрит на улицу.

Ник, или Николай, — а именно это имя ему дала наша мать или кто-то еще, на него он, сколько я его знаю, не откликается, — коротко подстрижен. На нем черный спортивный костюм, любой другой в таком смотрелся бы раздетым. Куртка на спине внатяжку.

Ник садится на стул, достает сигареты, вынимает одну, убирает пачку в карман.

— Ненавижу больницы, дерьмо, как же я ненавижу больницы.

Он оглядывается по сторонам, будто стены в любой момент могут сомкнуться. Смотрит на меня.

— И ты, наверное, тоже.

Я не отвечаю, и его реплика повисает в воздухе. Здесь чувствуется запах смерти. Наша мать, то, что от нее осталось, то, что когда-то было ею. Я беру Мартина за руку и вывожу из палаты. Сажаю в пустой комнатке для посетителей, включаю телевизор, висящий на стене, нахожу детскую программу. Наливаю ему

Вы читаете Субмарина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату