красного сока из холодильника, стоящего в коридоре. Говорю, чтобы посидел тут. Что бы ни случилось, сиди здесь.
Приблизившись к двери палаты, я слышу, как мой брат внутри с кем-то громко спорит. Войдя, я вижу Ника, возвышающегося над молодым ординатором. У того каштановые волосы, зачесанные набок, красные глаза после длинной двойной смены, только что еще больше затянувшейся.
— Не давайте ей умереть, не давайте…
— Конечно, мы все надеемся на лучшее, но, исходя из настоящего положения дел…
— Вы слышите, что я сказал, мне насрать, что вы сделаете, но вы не должны…
— Бывают вещи, над которыми мы не властны, иногда приходится ждать и…
— Делайте что можете, черт побери, шланги, аппараты — все! Лекарства! Не давайте ей умереть!
— Поверьте, мы делаем все возможное, все, что в наших силах, но ваша мама…
— Она этого не заслужила. Она не заслужила того, чтобы просто умереть.
Думаю, врач не расслышал. Не расслышал, как странно прозвучала эта фраза. Ник произнес странное слово.
— Как я уже сказал, мы делаем все, что возможно, и остается только…
— Не дай ей умереть, говнюк, мне насрать, пусть лежит здесь с мертвым мозгом и гниет!
Врач беспомощно поднимает руки: курсы эффективного общения с проблемными родственниками пациентов только что обнаружили свою полную несостоятельность. Сложившаяся ситуация явно не из тех, что там отрабатывали. Он переводит взгляд на меня, во мне его спасение. Вообще-то, я бы с удовольствием посмотрел на развитие событий, но меня ждет Мартин.
— Что с ней?
— Ее нашел социальный работник. Трудно сказать, сколько времени она пробыла… без чувств.
— И что теперь?
— Теперь возможны два варианта, на момент доставки у нее было сильное обезвоживание, одно это может привести пожилого человека…
— Что происходит сейчас?
— Остается только ждать. Очень может быть, что она очнется, но…
— Ты хочешь о чем-нибудь спросить, Ник?
Он уже сидит на своем стуле, качает головой. Врач вкратце объясняет, что ее состояние — следствие болезни легких, точнее сказать трудно. О чем бы то ни было. Извиняется и спешит нас покинуть.
У Ника пустой взгляд. Было проще здесь находиться, когда он кричал на врача, когда заглушал звук аппарата искусственного дыхания. Теперь мы одни. Только теперь я замечаю, как поредели ее волосы, сквозь них просвечивает серая кожа головы. Кожа да кости. Она всегда следила за прической. Даже когда нам нечего было есть, в ванной стоял дорогой шампунь. Ник встает:
— Позвони, когда она умрет.
Он идет к двери.
— Ник!
Оборачивается, вопросительно смотрит.
— Не тяжело все время злиться?
Какое-то время он стоит в нерешительности — прибить меня, что ли? — затем улыбается, это первая его искренняя улыбка за многие годы:
— Все проще и проще.
— Просто поразительно, сколько же у тебя родственников.
Он улыбается. Отвечать не нужно, он знает, что к чему.
— Пойдем.
Можно назвать его старьевщиком, но это было бы неверно. Его фамилия Сёренсен, имени не знаю. Народ называет это заведение магазином Сёренсена, хотя на табличке над дверью написано другое. Сёренсен приподнимает крышку прилавка, и я следую за ним в примыкающую комнату. В ней полно вещей, которым либо не хватило места в магазине, либо это товар «отмытый»: гоночный велосипед, ноутбук, наполовину заваленный дисками. Сёренсену шестьдесят с лишком, может больше. Я слышал разговоры о Сёренсене с тех пор, как начал колоться. Он втягивает живот и протискивается за письменный стол. Садится, рукой указывает мне на стул напротив. На стене висит четырехлетней давности календарь с гологрудыми девицами, скверно пахнет табаком, дешевыми сигариллами. На столе — поцарапанный термос.
— Давай сам…
Я откручиваю крышку и наполняю щербатый стакан. Это кажется правильным.
— Ну что, посмотрим?
Протягиваю ему сумку. Он ставит ее перед собой на стол, осторожно вынимает вещи.
Рядом с ним лежит круглая лупя, которую он зажимает глазом, когда не может прочитать, что написано на дне фарфоровой чашки, или хочет убедиться в качестве серебряного изделия неизвестной ему коллекции.
Я закуриваю, он с раздражением на меня смотрит и снова переводит взгляд на вещи, разложенные на столе.
— Ничего, что я курю?
Он, не глядя на меня, качает головой, и я понимаю: только что цена упала на двести крон. Здесь дозволено курить только одному человеку.
Просмотрев всё, он поднимает глаза, ищет сигариллу в нагрудном кармане шерстяного жилета.
— Полторы тонны, больше дать не могу.
— Полторы?
— Да.
— Но одно только серебро…
— Да, серебро стоящее, украшения тоже кое-чего стоят, поэтому и даю так много. Но фарфор…
— Да это же куча бабок!
Я слышу себя со стороны. Разговариваю как настоящий наркоман.
Ну давай.
Ну давай.
— Да такой фарфор стоит кучу бабок!
Он крутит в руках фарфорового белого медведя.
— Это старое говно нужно только американским туристам, а они сюда не заходят, они покупают новое. Понятно? Или это должна быть редкость. Настоящая редкость, а здесь такого нет.
— Две с половиной.
— Да иди ты. Я сказал полторы, так что никаких двух с половиной. Так дело не пойдет.
— Давай скажем…
— Послушай-ка сюда: я дам тебе тонну за серебро и прочес, а зверей и пастушку можешь забрать. Честно говоря, я даже не представляю, что со всем этим делать. Загляни в магазин, он забит таким хламом.
— Две двести.
— Соберись, парень. Я дам тебе… Знаешь, я ведь питаюсь разговаривать с тобой по-хорошему. Понимаешь? Чтобы ты не тащился со всем этим говном на другой конец города, где тебе скажут то же самое.
Я ловлю себя на том, что смотрю на часы. Прикрываю их рукавом. Гляжу ему в глаза. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю.
— Что, спешишь?
— Нет.
— А то смотри, можешь забирать свое говно.
— Я не спешу.