на горгулью: толстые губы, слишком резкие черты лица, — он казался одновременно и красивым, и уродливым, а вид у него был такой, будто все ему в жизни не по нраву. Линвер, Браун, Раймер — мы все попали в лодку к Комере. Я вздохнул с облегчением. Комера был наименьшим из возможных зол. Когда дело дошло до состава вахт, я снова попал к Комере, а Тим и Дэн — к Рейни. Может, это и значило, что они лучше меня, но я радовался, что не оказался в той вахте, за которую отвечал Рейни.
— Старая развалина, — пожаловался Габриэль, молодой высокий негр с мускулами как у борца, — о чем я только думал? Готов спорить, до островов Зеленого Мыса эта посудина не дотянет.
— Дотянет, — успокоил его Дэн, — старая-то старая, но следили за ней хорошо.
— Нынче таких и нет уже.
— И то правда. Скоро совсем не останется.
К первому ужину на палубе все обитатели носового кубрика собрались у емкостей для китового жира, вокруг огромного ломтя соленой свинины, водруженного, словно обломок скалы, на кадку с крышкой — бывалые матросы называли ее «малыш». Мы отрез
— Проктор тут не главный, — сообщил Габриэль.
— Нет. Всем заправляет Рейни, — подтвердил темноволосый парень из Йоркшира, прибывший на этом судне из Гулля. — Вся власть у него. Слушать надо его.
— Думаешь? — спросил мальчик, которому досталось от Рейни в самом начале.
Он был на год или два меня постарше. Настоящее имя — Эдвард Скиптон, но все звали его Скип. У Скипа дрожали колени.
— Уверен. — Парень из Йоркшира поставил стакан на крышку кадки. — Года два тому я ходил с ним на «Мариолине». Тогда он был еще вторым помощником. Рейни свое дело знает. Проктор салага еще вроде тебя.
— А уж я-то совсем желторотый, — тихо произнес Скип.
— Вот зараза! — Тим попытался откусить кусок сухаря, но чуть челюсть не сломал.
— У Рейни не забалуешь, но бывает и хуже, — просвещал нас йоркширец. — Здесь еще не корабль, а санаторий. Вам повезло.
Габриэль был того же мнения:
— Проктор ему еще спасибо скажет. Сам-то он не рожден быть капитаном.
— А ты откуда знаешь? — поинтересовался Тим.
Габриэль умело отрезал шмат мяса. Он был старше нас, совсем взрослый.
— Я повидал капитанов, — ответил он и вытащил из кармана плитку жевательного табака.
Объявили вторую вахту, и я пошел. Ночь была ясная, видно было огромные белые звезды и месяц. Команда в полном составе слонялась по палубе. Феликс Дагган дурачился с метлой, Комера играл с собакой. Кок, крупный островитянин родом откуда-то из Карибского бассейна, совершенно не умеющий улыбаться, стоял на пороге камбуза и курил трубку. Поначалу все это казалось чудесным: пьянящая радость, размеренная корабельная жизнь, вязкая черная вода, бурлящая в отблесках фонаря, приглушенный стук молотка, потрескивание и скрип рангоутов и шпангоутов. Шажок за шажком ко мне подбиралась болезнь — чересчур медленно, чтобы ее можно было заметить, пока не стало слишком поздно. Мерное колебание тросов: вверх-вниз, пятна на палубе, плеск воды, похожий на хлюпанье зеленой слизи на причале в Бермондси. Я закрыл глаза. Во тьме все двигалось, поднималось, опускалось, вздымалось и падало. Жизнь казалась долгой, непонятной и трудной. В чем дело? Раскаленный лоб покрылся холодным потом. Только не это. Я заболел — вот в чем дело.
Я открыл глаза. Кроме меня, никто больным не выглядел. Только бы продержаться до полуночи — до конца вахты. Только не я. Пожалуйста. Соберись. Темно-синий горизонт качался вверх-вниз, вверх-вниз. Мы уже миновали пролив и вышли далеко в открытое море так мне казалось, хотя в сравнении с тем, в какую даль мы направлялись, это было, конечно, вовсе не далеко. Черт. Накатывает. Не сдержаться. Я подбежал к борту и перегнулся через него. Рвало жидкостью. Жидкостью — и больше ничем. Это хорошо. Теперь станет легче. Но вдруг — новый приступ, еще сильнее, большие непереваренные и неперевариваемые куски сухарей, которые так тяжело было жевать, склизкие розовые полосы солонины застревали в зубах и только усугубляли рвотные позывы.
Скип увидел, что со мной творится.
— Выблюешь все до конца — и готово, — успокоил он меня, когда я бессильно отшатнулся от борта.
Гнусная ложь.
В те первые дни я усвоил одну неприятную истину: болезнь не освобождает от работы.
— Держись, — подбодрил меня Комера, — пройдет. Сам знаешь — любой капитан был когда-то салагой.
Пройти прошло, но не совсем. Помню я мало. Только народ на палубе, спокойное движение воды, качание на волнах, странный отсвет морской глади — мне казалось, будто она поет. Сквозь сон я наблюдал, как тросы поднимаются на невозможную высоту и опускаются снова, все находилось в движении. Я еще раз порадовался, что попал в вахту к Комере. Пинка он мне тогда дал, конечно, но не такого уж сильного. Вахта подошла к концу, все когда-нибудь заканчивается, и полночь меня освободила. Пошатываясь от слабости, я добрел до носового кубрика и принялся искать свою койку. В темноте я наткнулся на кого-то и услышал стон. Матрас был набит чем-то колючим. Темнота по-матерински баюкала меня. Потрескивали шпангоуты. Воздух был пропитан густым, маслянистым запахом крови и человеческих выделений, запахом дыма и тел, соли и дегтя. Мне так не хватало мамы. Глаза у меня были закрыты, но всеми остальными органами чувств я ясно ощущал, что происходит вокруг. Мне снились потерянные младенцы с мягкими пальчиками. Они хныкали и припадали к бутылочкам, лежа на спинках, беспомощные, обреченные, раздавленные тяжестью потери, недоступной их пониманию. Откуда я это знал? А я и не знал. В голове у меня все разбухало и сжималось от боли. Я часто просыпался, то взмывая вверх, то падая вниз. Вошла Ишбель и запела «Приди ко мне, милый, приди, дорогой…». Прижала мою голову к своей груди и расстегнула лиф платья, но тут настало утро. Я свесился с койки и застонал. Кто-то застонал в ответ. Я поднял голову и увидел, как молодой чернокожий матрос тоже склонился со своей койки и исторг содержимое желудка в деревянную бадью, которую держал на весу китаец Ян, присевший на корточки рядом, взъерошенный и полуголый. Запахло сладковатой блевотиной. Судно накренилось. Кого-то еще тошнило, слышались всплески и стоны. Я раскрыл рот и закашлялся — с таким звуком собака, давясь, грызет кость. Ян обернулся, приятно проворковал что-то на своем странном отрывистом языке и молниеносным движением переместил кадку мне под голову. Я взглянул на комковатое содержимое желудка соседа, закрыл глаза и вывернул наизнанку собственное нутро.
Догадайтесь, как обстояли дела у Тима. Он, во всем своем великолепии, даже глазом не моргнул. Никакой морской болезни. Ни разу, ни в самый страшный шторм, ни в сильнейшую качку. А мы — нас в тот день оказалось семеро или больше — метались из стороны в сторону, изгнанные из рая, словно нечистая сила.
Сквозь открытый люк сверху просачивались зловещие лучи солнца. Убей меня — не встал бы. Подойди ко мне, мама, опусти свою прохладную, заботливую ладонь мне на лоб, спой песенку и скажи: «Джаф, бедненький, не вставай, попытайся уснуть». От матраса воняло. Вошел Комера со своей клоунской ухмылочкой и гаркнул: «Подъем! Мальчики, подъем! Не разлеживаться!»
Ян отдал кадку нам с чернокожим матросом.
— Не зевай, Джаф! — весело крикнул Комера. — Идем, Билл.
Не помню, как мы выбрались на палубу, но как-то выбрались. Пощады никому ждать не приходилось: работаешь, спускаешься в трюм, блюешь, снова работаешь — вот и весь распорядок. В то страшное утро первым на топ-мачте нес вахту юнга Феликс Дагган, четырнадцатилетний пухлогубый подросток с молочно-белой кожей. Рот у него был приоткрыт, нижняя губа беспомощно отвисла. «А-а-а, — вертелось в голове, — а-а-а, заберите меня домой, заберите домой и больше никогда не показывайте мне море!» «Разве надоест когда-нибудь смотреть на море?» — спросила она тогда на Лондонском мосту. Да, милая Ишбель, надоест.
— Ерунда какая! — насупился Феликс, глотая слезы и пиная ногой грот-мачту. — Почему я должен