изображения машин, их частей.
— Рисовать люблю, — сощурился он. — Помню, в детстве на уроке математики учителя нарисовал — портрет, достойный кисти Репина.
— А математику не любили?
— Не любил математику? — удивился он. — Я и сейчас вычисляю сам…
Вычисления Антропова — это не высшая математика, но алгебра.
Рассказали мне, что он усердный читатель технической литературы. Сам же Антропов, когда об этом зашла речь, внушительно дополнил: «И романы люблю, потолще: Золя, Гюго, Дюма, Бальзака, Толстого…»
«Любитель толстых романов» возглавляет на заводе общество изобретателей и рационализаторов. И сам изобретает — постоянно.
— Дело легкое, — шутит он. — Чехов молодой говорил: если надо, понатужусь и дам мелочишек. Вот и я, если надо…
Старые мастера, рабочие Московского завода счетно-аналитических машин Кузнецов и Антропов. Был бы я ваятелем, первого изобразил бы в камне, торжественно, а Антропова — по-коненковски, в дереве, и уж постарался бы, чтобы ни один «лукавый сучок» не потерялся, чтобы сама фактура — если даже лицо нахмурено — смеялась, лучилась.
Но несмотря на «пластическое различие», я ощущаю в них глубокое родство — родство людей, поднимающихся на большую гору. И понимаю, чего им стоил подъем: помню ржавые железки в мастерских ФЗУ 30-х годов. Они учились в 20-х… Но одолели, взошли, и это, говоря словами Антропова, «не мое и не твое чудо… Шире намного…».
С особенным чувством я узнал о любви Антропова к астрономии. По-моему, это не может не волновать: кажется, у человека и минуты нет, не насыщенной земными делами, а вот же находит, и не одну для раздумий о космосе. А может быть, нужно это для успеха именно земных дел? Не случайно же ученые многие земные загадки разгадали по спектру далеких созвездий.
Однажды Антропов открыл мне сам, что больше Гюго и Золя любит книги о мироздании.
— Читать и раздумывать…
Потом мы заговорили о математических машинах, и я напомнил Александру Владимировичу слова оброненные несколько дней назад: «Кибернетика меня возвысила».
— Не делайте из меня академика, — рассмеялся он. — Я рабочий и думал о самом обыкновенном. Возвысила, потому что в руки идет новизна. — И тише, серьезнее: — Я ее, вычислительную машину, через мое удивление понимаю…
Во времена Ньютона и Лейбница часы были для философов и, может быть, для самых искусных и умных часовщиков не только сложнейшим механизмом но и вещественным образом вселенной — с ее соразмерностью частей, гармонией.
Я подумал, что для Антропова, возможно математическая машина — метафора мироздания: рукотворная модель бесконечности, полной загадок, неоткрытых галактик. И ощутил первоначальную силу старинного слова — руко-творная.
Сотворенная руками…
3
Перед тем как пойти на этот завод, я рассказал о моем замысле старому архитектору, человеку широко образованному, по-юношески чутко воспринимающему жизнь.
— Понимаю вас, — ответил он. — Это заманчиво: поставить ногу на новооткрытую землю. Я и сам увлечен кибернетикой. Но… — Он взъерошил седые волосы. — Винера читали внимательно? Помните рассказ о видном американском инженере, который купил дорогое, именно дорогое пианино не потому, что ценил его чисто музыкальные достоинства, а из интереса к его механизму. Купил, чтобы показать некоему изобретателю, насколько хорошо он овладел техникой инструмента. Не кажется ли вам, что некоторые кибернетики относятся так же к человеку? — Он рассмеялся смущенно. — У Чехова одна героиня, не скрою, любимая мной, говорит о себе: я дорогой рояль, ключ от которого потерян. Ключ кибернетики ищут, ищут новаторски, это не может не восхищать, но забывают иногда, что ключ-то от дорогого рояля, а не от хитроумного сейфа. Извините за старомодную сентиментальность, но поиски бывают лишены музыкального аспекта, нет ощущения человека как волшебства.
Углубляясь в жизнь молодежи завода, я часто возвращался мысленно к «сентиментальным соображениям» семидесятилетнего архитектора, трогательно влюбленного в образ чеховской Ирины.
Начну с несколько экзотической, казалось бы, случайной и не имеющей отношения к существу дела детали: в цехах таинственно мерцают стекла аквариумов, в зеленоватой, окрашенной водорослями воде мелькает оранжевое, черное, розовое… До начала смены, после нее и во время обеденного перерыва перед аквариумами стоят восемнадцати-, двадцатипяти- и тридцатипятилетние рабочие, стоят подолгу, как дети. В памяти оживает мысль Норберта Винера («отца кибернетики») о том, что в мире живых существ нашей планеты только человек, он единственный, никогда не становится взрослым.
Эта картина — молодые электроники, изумленно затихшие перед аквариумом, — постепенно наполнялась для меня точным смыслом, становилась объемной. Если «старикам», чье мастерство формировалось в юности на «ржавых железках», кажутся загадочными математические машины («Я через удивление ее понимаю…»), то воображение молодых волнуют иные тайны. Их отношение к чудесам современной техники сложнее.
Поначалу я не понял этой сложности, даже был немного разочарован известной трезвостью в оценках вещей, для меня бесконечно удивительных, но все отчетливей выступало передо мной углубленное и очарованное всматривание в жизнь — то, что поражает в записях и рисунках Леонардо да Винчи.
Первым моим обстоятельным собеседником из молодых был наладчик Олег Смирнов. Его небольшая, но емкая биография заключает в себе общие черты, характерные для многих биографий на этом заводе. После шести классов «потянуло к настоящей, сложной технике»; ушел из школы на завод. В армии познал «сложную технику» еще глубже; одновременно убедился и в том, что раньше казалось несущественным: надо учиться. После армии — новый завод. Вечерняя школа. Институт.
— Нет, — говорил он мне, — ощущения таинственности математические машины во мне не вызывают. Они увлекают меня, даже восхищают иногда, но удивления… — пожал плечами, — удивления не чувствую. Я разбираюсь в схемах частей машины, понимаю логику ее действия. А схемы, логика и таинственность — вещи несовместимые. Верно? Хотя… — он наморщил лоб, подумал, покачал головой. — Лазеры… А? Синтетический рубин не больше карандаша или вот пальца. Если возбудить его атомы, рождается луч — луны достигает шутя! В этом луче можно сосредоточить колоссальный объем информации — то, что сегодня в мире передают по телефону, по радио, по телевизору… — Он посмотрел с мимолетным изумлением на указательный палец. — В одном узком луче… — И рассмеялся мальчишески непринужденно. — Это действительно удивляет, хотя можно понять логику атомных явлений внутри рубинового стержня. Вокруг центрального ядра… — Он рассказывал увлеченно, но изумления уже не было.
— Читаете много?
— Для души — о лазерах или научную фантастику — не особенно много. Живу густо. Работать надо. Учиться надо. Думать надо. И… — усмехнулся, посмотрел себе на колени, — сын у меня. Да! Мне бы эйнштейновский парадокс времени, чтобы в одной моей минуте было хотя бы три земных. Чтобы час состоял из больших-больших минут. — Он раскинул руки, точно обнял шар.
И заговорил о сыне. О том, что вчера посмотрел сын на солнце, зажмурился и засмеялся; набежало большое облако — опечалился; потом опять зажмурился и уже не рассмеялся — захлопал в ладоши. «Почему?»
Рассказывал он изумленно улыбаясь, с ликованием человека, которому посчастливилось открыть нечто важное. «Я с ним беседую иногда: некоторые слова кажутся ему смешными, а некоторые печальными. Смысла он не понимает. Почему же?»