Я не ожидал, что двадцативосьмилетний мужчина не художник и не поэт, будет рассказывать о детском смехе и о солнце как о чуде. Но через несколько минут это «изумленное видение» сына передалось мне.

И вот тут я начал понимать — понимать, что освежает, обостряет для моего собеседника ощущение чуда жизни. Потом, беседуя со многими товарищами Смирнова, я понимал все отчетливее: нет, он не наивен с его детскими «почему».

Самый «умный» автомат и самая современная вычислительная машина служат убедительным фоном для еще более глубокого осознания сложности жизни и ее тайн. Служат именно потому, что их совершенство уже удивительно высоко: его можно измерять «человеческой мерой». Видимо, тут действует та странная логика, которую мудро раскрыл Андерсен (не случайно же кибернетики так любят сказки) в волшебной истории о соловье: чтобы оценить пение живого соловья и заплакать от радости, надо было послушать механического. А он, искуснейший видимо, не уступал по совершенству современным электронным машинам, имитирующим некоторые формы деятельности человека.

Живая серая птаха рядом с механическим дивом обернулась глубокой, волнующей тайной.

М. Горький советовал молодому писателю: «Не бойтесь быть наивным…» Мудрый совет: из боязни показаться наивными мы иногда не высказываем плодовитые мысли, гасим добрые искры…

Те, о ком я пишу, не боятся быть наивными. Не исключено, что это — влияние кибернетики, которая в поисках истины ставит «детские» вопросы: почему человек говорит, а шимпанзе нет, или почему из яйцеклетки кролика появляется не собака и не рыба?.. Она рассматривает с неутолимым любопытством ребенка все возможные формы поведения, все мыслимое разнообразие явлений, чтобы ответить потом, что же ограничило это разнообразие, почему оказалась единственно возможной именно эта, а не иная форма.

Я написал, что поначалу меня несколько даже разочаровало трезвое отношение молодых к логике электронных чудес. Подумалось: не вестник ли это равнодушия, которое наступает, когда уже, казалось бы, нечего более желать?

Но я убедился быстро, и только слепой может этого не увидеть: они влюблены, фанатически влюблены в новую технику, в мир, рождающийся под их трезвыми руками.

И вот тут-то, в сердцевине этого сочетания — изумленная очарованность обыкновенными тайнами бытия и влюбленность в неизумляющий, строго логичный электронный мир, — и лежит, по-моему, разгадка их более сложного, чем у старых мастеров, отношения к новой технике. Резко оттеняя волшебство живого мира, она волнует их воображение возможностью постигнуть закономерности волшебства. Моделировать — раскрыть тайну. Самое волнующее для них в современных, «думающих» машинах — рождение аналогий с живой материей, с вершиной ее — человеком.

В Европе и Америке вот уже много десятилетий, с конца минувшего века, пишут о техническом обесчеловечивании людей. Беседуя с молодежью этого завода, я думал невольно об очеловечивании техники, о той духовной власти над ней, пути к которой тщетно ищут на Западе.

О Евгении Бабенко мне рассказали, что он внес умное усовершенствование в методику испытания одного из сложных узлов математических машин — усовершенствование чисто логическое, указывающее на синтетическое мышление молодого монтажника. Сам Бабенко объяснил новый метод лаконично, образно и человечно:

— Вам нужно заполнить курортную карту. Для этого вы должны побывать в пяти кабинетах — у разных врачей. Утомительно и долго. Если сосредоточить обследование в одном кабинете, вести его комплексно, с помощью совершеннейшей электронной техники, вы выиграете. Нечто похожее и в моем решении: по-новому испытывать узел — одновременно по различным параметрам.

Потом мы заговорили о безграничных возможностях математических машин; он трезво заметил:

— Мне кажется, мы стоим сейчас на пороге исключительных открытий в биологии. Именно в ней, а не в электронике. Расшифровка работы нейрона, синтез белка, разгадка самой жизни… — Он бегло улыбнулся. — Не вечно же мы будем строить наши машины из металла. Обходится человек без триодов, магнитных лент и ламп… — и, точно осуждая себя за измену: — Белок не дает мне покоя.

Некоторые мои товарищи по работе утверждают, что в беседе с корреспондентом любой человек «стремится быть умным». Я этого не думаю, но все же мне хотелось узнать, о чем говорят мои герои между собой — без журналиста.

Допытывался я и у монтажника Саши Клеймана — и в мимике его, и в жестах чувствуется характер увлекающийся, чистосердечный и непосредственный.

— Ну о чем? — пожимал он плечами, улыбался. — Вот о Розе Кулешовой, помню, о ее руках.

— И что говорили?

— В общих чертах: что есть в человеке еще не раскрытые возможности. — Помолчал и улыбнулся еще смущеннее: — Ну, Коля Соболев меня в невежестве обличил… Говорит: помнишь описание рук у Стефана Цвейга в новелле «Двадцать четыре часа из жизни женщины»? А я не читал… Жаль, говорит, что не читал: Цвейг первый указал на возможности человеческих рук, расшифровал через них людей… Через неделю у меня день рождения; ребята дарят разное. А Коля — Цвейга. «Избранное». — И уже без улыбки: — Он, Коля, сложный, емкий. И электроникой увлекается, без дураков, и художественной литературой. Ходит на концерты классической музыки. Он как луч лазера — в смысле объема информации.

Мысли о не раскрытом в человеке волнуют молодых. Конструктор (несколько лет назад он тоже был рабочим) делился со мной:

— Бывает, что мальчик талантлив в математике или музыке, а вырастет — нет таланта. Куда же он уходит? Ведь талант не вода, человек не песок. Или, наоборот, раскрывается кто-то на старости лет, и люди ахают: откуда такое чудо? А может быть, мы когда-нибудь постигнем глубоко «механизм» таланта, научимся им управлять?

В триединой формуле Олега Смирнова — работать надо, учиться надо, мыслить надо — ни один из них не забыл о заключительном «надо».

О чем мыслить? О таланте, который иногда «уходит», как вода в песок, о том, почему ребенок аплодирует солнцу. Что же ищут они — ключ от хитроумного сейфа или от дорогого рояля? Слышен ли в их исканиях тот музыкальный аспект, о котором — помните? — говорил мне старый архитектор?

То же изумленное отношение к жизни, желание понять ее тайны ощущается и в тетрадях Ивана Филиппчука. Но о них потом. А сейчас углубимся в одну философическую особенность, весьма рельефно характеризующую идеологический ландшафт XX столетия. Будущий исследователь умственной жизни Западной Европы эту особенность, надо полагать, заметит.

4

Сто лет назад Фридрих Ницше патетически констатировал: «Бог умер». Одновременно он утверждал идею «умаления человека, наделенного добродетелями машины».

Сегодняшний американский социолог Э. Фромм бесстрастно констатирует, что «человек умер» и недалек день, когда он «перестанет быть человеком и станет неразмышляющей и нечувствующей машиной».

Печальный парадокс: человек наделил машину собственной мудростью, сообщил новый смысл самому понятию машина, заставил философов по-новому рассуждать о живом и о мертвом и, совершив это чудо, стал машиной в старом, традиционном понимании слова: «неразмышляющей и нечувствующей». Не уяснив этой парадоксальной черты сегодняшнего западного мира, мы не поймем и той особенности его идеологического ландшафта, о которой пойдет речь ниже.

В книгах фантастов машина, мечтая стать человеком, устремляется в завтрашний день; «машина», которую имеет в виду Фромм, тоскуя по человеку, устремляется во вчерашний и позавчерашний день. Эту странную ориентацию во времени улавливают философы, идеализируя и романтизируя минувшие эпохи, когда, как им кажется, человек был духовнее и человечнее.

«Наука и техника, — пишет физик М. Борн, остро чувствуя дегуманизацию жизни в современном

Вы читаете Чувства и вещи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×