Но чувство к Ариане крепло и росло, жажда быть близко, видеть ее лицо, узнавая, касаться в темноте ее кожи. Должно быть, подумал он, то, что ты не можешь просто взять и написать письмо Грете, решающее, все окончательно проясняющее письмо, как-то связано с запретом Арианы приходить к ней. Но ведь ты до сих пор держишь ее в полном неведении относительно твоих намерений. Наверное, она думает, у тебя вообще их нет.
Быстро стемнело, небо отсвечивало сталью. Он опустил жалюзи, и в ту же минуту с новой силой навалилось тягостное, унылое оцепенение. Опять включил радио, лишь бы не слышать этой мучительной тишины без единого звука. Свет от лампы был желтым и теплым, но находиться в нем невыносимо, и так же невыносимо сидеть тут и тупо пялиться в сумерки за окном. Прочь, немедленно прочь отсюда. Желание уйти из комнаты показалось вдруг исполненным непостижимо глубокого смысла. Он закатал штанину и пристегнул к ноге нож. Паспорт сначала спрятал в шкафу под бельем, но затем вытащил и снова сунул в карман.
Практичная штука. Нож плотно прилегал к голени. И не видно совсем, не то что в кармане куртки или брюк. Ладная, неброская экипировка. Удивительно, сам ведь додумался обзавестись ею. Паспорт, кошелек и нож, больше ничего. Пригладил перед зеркалом волосы. Да, пора уж научиться, всегда надо держать при себе такие вот практичные, дельные вещи. Всю жизнь был непрактичным и вдобавок дотошным, въедливым и безобразно педантичным в любой работе, и с каждым годом все больше, а ведь это от тщеславия. Попробовал пару раз смастерить что-то мало-мальски сложное без посторонней помощи, и сам же нарочно провалил дело, а последующие аналогичные опыты остались безуспешными, хотя тогда, наоборот, очень старался, искренне. То же и с одеждой – вечно на тебе что-нибудь смешное и неуместное. Ничему не научился – не способен ведь помочь человеку в трудном положении, не знаешь простых, чисто тактических приемов, которые для этого нужны. И очень искренне сожалеешь, что опять ничем не смог помочь. А сам великодушно принимаешь любую помощь. И разом теряешь терпение, столкнувшись с таким же недотепой, который тоже во всем полагается на везение, импровизацию да, пожалуй, еще на интуицию. Потому что, сам знаешь, события ты оцениваешь поверхностно и описываешь их словами, которые только кажутся полными глубокого понимания. Как бы то ни было, все настоящее, действительное, остается где-то далеко за рамками твоей работы, даже печатать на машинке – это, что ли, настоящая работа? Весьма сомнительная деятельность, занятие, которое в самой яркой, издевательской форме выражает всю твою никчемность.
Но репортажи необходимы, Ариана должна это понять. Однажды он поделился с ней, рассказал, как часто самому бывает трудно не отречься от своих же статей, потому что знаешь, сколько в них не вошло, помнишь реальные события, неописанные.
Выслушав, она тогда ни о чем не спросила да, наверное, по-настоящему и не поняла, что он хотел сказать, – он же ничего не сумел объяснить, только вконец запутался. Репортажи необходимы, но при этом и сам он должен быть необходимым и чувствовать свою необходимость, а нет – скрыться, сгинуть, чтобы и следов в тексте не осталось. Быть необходимым и погибнуть – как марафонец, упавший замертво с криком: «Мы всех потеряли!» Спортивная борьба интересов и сил день ото дня все более очевидна, мир меняется; а он и тысячи его коллег сообщают об этом, растолковывают, то есть делают еще более очевидным.
Если поверишь в свои силы, то напишешь аналитическую статью о замыслах Сирии относительно Ливана (с рассуждениями вроде тех, какие хоть каждый вечер можно услышать в баре отеля), о том, готовят ли, например, в Дамаске новое наступление, каких реакций и ответных ходов в таком случае ждать от Израиля и других заинтересованных политических субъектов Запада. И твоя статья не станет очередной порцией ужасов для цивилизованных читателей, она сотрет в порошок их иллюзии насчет того, что виды способны и дальше выживать на земле. Конечно, есть доводы в пользу обратного, это текущие события, правда лишь сиюминутные, мелкие, но вот и здесь, в Бейруте, несмотря ни на что, идет обыденная жизнь, она сохраняется во всем своем многообразии, незыблемость ее существования обеспечена тем, что тела людей горят, издают вопли, валятся на землю; все продолжается, с хлебом в городе перебои, но все-таки пока хлеб есть, привозят в достаточном количестве, всюду разводят огонь, варят еду, готовят быстро и по возможности вкусно, и многие, как обычно, садятся за стол, вечером ложатся в постель. В человеческой истории всегда как заведенная продолжалась эта рутина, «нормальная жизнь» буквально в немыслимых условиях, об этом рассказывали бывшие узники гитлеровских концлагерей, эта «нормальная жизнь» когда- то шла и в Лондоне во время чумы, о чем здорово написал Дефо. В сообщениях о всех катастрофах, имевших протяженность во времени, неизменно говорится о непрекращающейся «нормальной жизни». Писать репортажи – точно такая же «нормальная жизнь», это всегда было в порядке вещей.
И значит, ни один человек, если, конечно, сегодня считает себя человеком, не вправе возвращаться к неведению, к незнанию; выходит, все правильно, хотя и не хорошо, все правильно, хотя несет смерть. Репортажи из всех стран света необходимы, хотя, вызывая резонанс, придают куража убийцам: о чем пишешь, сбывается, часто – с лихвой. И нужно писать, нужно обо всем говорить, лишь тогда произойдет окончательное уничтожение, а после него – обновление, и, как знать, может быть, что-то станет лучше, так как будет осмыслено, пойдет по плану и полнее будет отражаться в репортажах. Ты написал хорошую статью, ну да, разумеется, в момент подъема и обострения чувств после встречи с Арианой. Бывает, значит, такое. Странно – подобным образом достичь обостренного чувства правды. А с какой стати ты решил – или, может, только предположил, – что твой личный кризис это вообще кризис репортажа?
26
На базаре посреди площади Мучеников торговцы, их жены и дети кидали в корзины товар, увязывали свое добро в узлы и быстро разбегались. Утром заключили новое перемирие, правда с известными оговорками парламентеров, а ближе к вечеру оно уже было нарушено и палестинцами, и христианами, хотя те и другие обвиняли в нарушении своих противников. Площадь Мучеников зияла пустотой с той стороны, где начинался квартал Баб Эдрис, границу здесь образовали груды камней, развалины, над которыми тянулись к небу струи дыма. На одном из разбитых снарядами зданий висела киноафиша, пестрый плакат во всю ширину фасада с изображенной на нем арабской влюбленной парой в костюмах словно из восточной сказки; афиша, изуродованная дырами от пуль, стреляли прицельно – по лицам. Люди бежали, низко пригнувшись к земле, такси со скрежетом и визгом сворачивали в боковые переулки, и все-таки показалось, будто первые раздавшиеся выстрелы служили прелюдией к чему-то или были вроде репетиции, – в стрельбе слышалась некая абстрактная интонация еще спокойного наигрыша. В подворотне стоял продавец кофе, вокруг теснились пятеро, все с оружием, взглянули на Лашена с каким-то странным безразличием. Он хотел рвануть назад, но вдруг передумал и подошел к ним: так будет лучше. Пятеро и в самом деле не обратили на него внимания. Осунувшиеся от бессонницы, хмурые лица, недовольные, словно людям предстоит доделать какую-то начатую работу, результат которой их не интересует. Допив и поставив на тележку торговца свои картонные стаканчики, они бегом пустились дальше. Лашен увидел – вошли в пустой брошенный дом. Он тоже взял кофе; теперь там, в доме, на четвертом этаже, в черных дырах окон замелькали тени – головы, стволы. Он решил поскорей убраться из этой подворотни, продавец тоже свернул свою лавочку и вдруг махнул рукой не туда, куда собрался Лашен, а в противоположную сторону, как раз на тот дом, где скрылись пятеро с автоматами, которые наверняка хорошо видят их в оптических прицелах. Дорожку, соединяющую площадь с небольшой улочкой, загромождали камни и куски ржавого железа. Продавец знаками попросил помочь провезти тележку по щебню и мусору. Лашен бросился помогать радостно – сразу почувствовал себя в безопасности. Ногой оттолкнул с дорожки обломок железной печи. Те пятеро, засевшие наверху, конечно, держат их на прицеле, никаких сомнений, и Лашен делал только
Завернув за угол уцелевшего дома, который одиноко высился среди руин, они оказались на улице; Лашена по-прежнему не покидало чувство, что от выстрела не уйти. Он заметил, что во всем переигрывает, как актер любительского театра, подчеркнуто четко жестикулирующий. Вот, скажем, наклонился и выдернул застрявший в колесе тележки кусок проволоки. Вот с улыбкой пожал руку торговцу, тому теперь надо было в сторону порта; и тут раздались одиночные выстрелы, но пули, сразу сообразил он, предназначались не им.