женщиной какой угодно, но только не шалавой, а потому никто и не сомневался в том, что отцом будущего ребенка был старик Дышло. Перед смертью он никого не узнавал, лежал с закрытыми глазами, положив руку на живот Ишемии, и бормотал что-то невразумительное.
Через пять месяцев после его смерти Светлана Дмитриевна родила мальчика, которого назвали Семеном. Врачи не обнаружили у ребенка никаких отклонений – мальчик был крепким и рос здоровым.
Семен Семеныч часто разговаривал со Светланой Дмитриевной, навещая отца. Эта женщина ему нравилась – твердостью характера, уравновешенностью и прямотой. Его не смущало, что слова «жалость» или «любовь» напрочь отсутствовали в ее словаре. Он знал, что Ишемия не позволяла подопечным стариками распускать руки, а значит, она по доброй воле легла в постель с Дышло-старшим. Но ребенка-то она не хотела, и если бы не просьба Дышло-старшего, сделала бы аборт.
И вот это-то и поразило Семена Семеныча в самое сердце.
По ночам он долго не мог заснуть, размышляя об отце. О чем думал старик, отец троих взрослых детей, когда на пороге, черт возьми, смерти попросил у этой Ишемии сохранить ребенка? Что это было – наивная мечта о жизни после смерти или мольба о любви? Или же это было послание, черт возьми, адресованное взрослым детям, с которыми при жизни он не находил и, похоже, не хотел искать общего языка? Может быть, думал Семен Семеныч, он что-то не разглядел в отце, чего-то не расслышал в его ядовитых речах и не понял… не понял чего-то важного, что объединяет людей поверх характеров и обстоятельств, поверх ума… и почему, черт возьми, Ишемия согласилась выполнить просьбу старика, который перед смертью впал в детство? И что это была за просьба, чтобы пятидесятидвухлетняя бессердечная женщина вдруг решилась подвергнуть свой организм такому испытанию? Ведь врачи сразу ей сказали, что не уверены в благополучном исходе беременности…
Ответов на все эти вопросы у Семена Семеныча не было, но от этих мыслей ему становилось почему- то стыдно, хотя никакого чувства вины перед отцом, испортившим жизнь жене и детям, он не испытывал, и было непонятно, почему же ему было стыдно и какова же тогда, черт возьми, природа этого стыда?
Два года назад Семен Семеныч оказался в больнице с переломом бедра. Соседом по палате оказался бородатый лысый старик – весельчак и выпивоха. Однажды старик рассказал о том, как в молодости пошел в тюрьму, взяв на себя преступление, которое совершил его брат-инвалид. «Сам не знаю, почему я так сглупил, - сказал старик с улыбкой. – Никакой любви между нами не было, да и брат был – говно человек. Но – не жалею, вот что странно. Не жалею». Тогда Семен Семеныч и пожаловался старику на все эти чертовы вопросы, которые мучают и остаются без ответов. «Ответы – это дьявол, у него всегда ответы наготове, - сказал старик. – А Бог – это вопрос».
Вопрос, опять вопрос… жидкость какая-то, а не жизнь… но каким-то странным, непостижимым образом эти вопросы придавали смысл этой жизни и даже его отношениям с Эсэсовкой Дорой…
Впрочем, один твердый ответ у него все-таки был: Эсэсовке Доре патроны с картечью давать нельзя. А значит, придется поработать.
Семен Семеныч выпил рюмку водки, перекусил, застелил кухонный стол газетой и разложил перед собой инструменты и приспособления для набивки патронов: навойник, пресс-закрутка, банка с порохом, мерка, коробочка с капсюлями, пыжи картонные и войлочные, ложка, киянка… Ребенком он помогал отцу снаряжать патроны – дело это долгое и муторное, но у времени у него до утра было достаточно.
- Дора, - пробормотал он. – Дура.
Вставил капсюль, всыпал порох, вложил картонный пыж, вытащил из гильзы навойник, распечатал пачку поваренной соли крупного помола…
Утром Татарский двор окружили бульдозеры и милиционеры. А еще сюда пришли тысячи людей из Жунглей, Новостройки, Кондаурова и Чудова. Всем охота было помотреть, как Эсэсовка Дора с двумя патронами будет обороняться от строителей и милиции. Одна против всех. Люди посмеивались, глядя на развевающиеся на ветру трусы и лифчик, которая Эсэсовка, видать, ночью постирала и вывесила на шест просушиться. Крепость и флаги. А Доре было наплевать. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила. Такая же как всегда: четверо детей, семеро мужей, одиннадцать абортов, одно кесарево, двадцать семь зубов, восемьдесят девять кило, сто семьдесят два сантиметра, хриплый сучий голос, камни в мочевом пузыре и кастет в кармане. Ну и ружье, заряженное двумя патронами. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила, спокойно глядя на толпу, и тут-то все и поняли, пусть не сразу, нет, не сразу, но поняли, что эта стерва не шутит. Ни с крепостью, ни с флагами – нет, не шутит. Все поняли – и зеваки, и милиционеры, и строители, и Анечка с Климсом, и Ева, и Штоп, все-все-все, стоявшие в толпе. Все поняли, что она вот так и будет сидеть, закинув правую ногу на левую, в своей бесстыжей мини-юбке, с фиолетовыми волосами, в туфлях на высоких каблуках, будет сидеть и курить, хоть весь свет провались, а она так и будет сидеть, покуривая, словно сидит тут с тех времен, когда и людей на земле не было, а была только она, и ни начальство, ни милиция, вообще никто ей не указ, она сама по себе, эта стерва, не боящаяся ни бульдозеров, ни бумаг с печатями, ни Бога, и если кто-нибудь попытается ее потревожить, если кто-нибудь попытается пойти на приступ, чтобы вышибить ее из Татарского двора, эта стерва выплюнет окурок, вскинет свое ружье и выстрелит, причем не просто так, не в воздух, чтобы напугать, а всерьез, прицельно, чтобы вышибить кому-нибудь мозги, а потом еще кому-нибудь, а потом перезарядит ружье, сядет на стул, закинет правую ногу на левую и закурит, и плевать ей на то, что дело ее проигрышно, что против нее чуть ли не весь мир, а за нее – одна она, да ее ложки, плевать, потому что она такая, какая есть, и пока она не мертва, она жива…
Толпа вдруг зашевелилась, увидев капитана Дышло в штатском. А Дора даже глазом не повела, когда Семен Семеныч поставил у ее ног коробку с патронами, опустился рядом со стулом на корточки и закурил, только процедила сквозь зубы:
- Если скажешь снова про это – убью.
Семен Семеныч пожал плечами. Ему хотелось сказать, что это не конец, а начало истории, но он решил промолчать. А Эсэсовке хотелось сказать, что ей не только дом нужен, но она тоже решила промолчать.
- Тогда на хера тебе это все надо? – спросила она. – Зачем пришел?
И Семен Семеныч ответил так, что у Доры екнуло сердце, словно именно этих слов она и ждала всю жизнь:
- Должен же кто-то патроны подавать.
Эсэсовка только усмехнулась в ответ и сменила позу, закинув левую ногу на правую.
Мишу Мезенцева терпели в детдоме только потому, что в школе-интернате для умственно отсталых детей не было свободных мест. В каждом классе он сидел по два года. Его никто не любил. Он был маленьким, тощим и косоглазым. У него были огромные выпирающие зубы, из-за которых рот его никогда не закрывался. Старшие ребята частенько били его. Справиться с ними Миша не мог, а потому вымещал обиду на малышах. Загонял какую-нибудь маленькую девчонку в угол, валил на пол и кусал. Жертва орала и мочилась в трусы от страха и отвращения, а Миша – от злости и отчаяния. На крик сбегались воспитатели, Мишу оттаскивали от жертвы и запирали в кладовке, где он иногда и засыпал среди ведер и метел, измученный и обессиленный.
В детдоме Мишу называли Мизинчиком, потому что у переростка Банана член был семь спичек длиной, у его оруженосцев Темы и Веника – по шесть, а у Миши – две.
«Мизинчик, – сказал Банан. – Тебе ни одна девка не даст».
«Три!» – закричал Миша.
Банан показал ему мизинец.
Миша бросился на него, укусил за ногу, но был избит и заперт в кладовке.
С того дня его стали называть Мизинчиком все – девчонки, мальчишки, воспитательницы, нянечки, поварихи и даже директор детдома Сергей Степанович Орлов.
Вечерами, когда детдомовцы ложились спать, Миша выскальзывал из спальни, пробирался в игровую комнату, выключал свет, набрасывал на себя простыню и начинал топать ногами и кричать горловым голосом, чтобы напугать обидчиков до смерти. Он стоял посреди темной комнаты, накрытый простыней,