стекле. Кажется, я глупо или грустно улыбался. Он тоже улыбался, и ямочки на порозовевших щеках делали его улыбку просто обворожительной. Портье в гостинице подал мне ключ так торжественно, словно он был Апостол Петр, а ключ — от райских врат. Этот яркий портье всегда был со мной подозрительно вежлив — так у тайкуна клянчат чаевые, но с меня-то чего взять, кроме нескольких изящных стихов и вот этой грустной, почти знаменитой, саркастической улыбки? В номере еще витали волны одеколона мистера Н., и это почему-то раздражало. Уже совсем стемнело, и купола Василия Блаженного за окном были сказочно иллюминированы. Рубиновые звезды Кремля резали сжатое пространство, но сам силуэт трагической крепости был как бы накрыт черным тюлем. Мы еще не оттаяли с мороза и осторожно потягивали дешевый портвейн из гостиничного буфета. Второй стакан разлился теплом по всему телу. Облегчение. Пробили куранты Спасской башни: Странное, странное время. Странные разговоры. «:Артем. Семнадцать. Нет, я больше не живу с родителями, я сам по себе, квартиру снимаю в Останкино. У меня собака есть. Тобби. Немецкая овчарка. Красавец! Уф-ф, жарко: (Наконец-то он сбросил шинель, и я повесил ее на плечики. Шинель пахла дымом, поездом, дорожными передрягами, необжитостью, неприкаянностью, сырыми листьями, московским снегом, псиной, потом и грибницей; шинель грубая, самого простого покроя, как и жизнь Артема; шинель висела как повешенный дезертир; шинель была с чужого плеча, и она тосковала по настоящему хозяину, ощетинивая шерсть и тяжелея.) Андрей, дай мне сигарету, пожалуйста. (Он выпил залпом третий стакан, глубоко затянулся и передернул плечами; мне нравился его острый вздернутый носик.) Я сказал маме, что я голубой, так она мне психиатра пригласила на дом. Понимаешь, она хорошая, моя мама, но сказала, что никогда этого не примет. И не поймет. И не понимает, конечно: Представляешь? И отцу, говорит, не говори, а то он тебя вообще убьет. Отец? Работал таксистом, теперь барменом. Странно, да? Нет, сестра у меня есть, студентка МГУ. Биолог. Брат был: (Артем посмотрел в окно, глаза его заблестели. Нервно вертит сигарету в пальцах. Грязь под ногтями. Руки обветренные.) Брат был. Был. Утонул два года назад. Глупо. По пьянке, конечно. Мать чуть с ума не сошла, даже рубашки его мне носить поначалу не разрешала. Два года, да. Теперь мы с ним ровесники. Странно:» Портвейн в стаканах горел точно так же, как кремлевские звезды. Дыхание пахло пережженным сахаром. Мы пили много. Мы пили звездно. Мы пили медленно, но в конце концов мы все равно напились. Хорошо напились. Боже, как легко сейчас, как тепло после пятого (шестого, седьмого, восьмого) стакана. Хочется парить над ночной Москвой или, усевшись на кремлевской маковке, прокричать: «Как странен этот мир!» Я слышу, как кровь шумит в моих позолоченных венах, как тяжелы веки и: глубокий поцелуй: моя рука в его джинсах: У Артема шершавый язык, у Артема темные глаза, чувствительные соски, мускулистые ноги и заячьи ягодицы. Артем, милый мальчик, я не люблю тебя — я хочу тебя. Золотое кольцо на левом соске. Резинки с банановым ароматом в его нагрудном кармане — это для орального секса, но я рассчитываю сегодня на грубую работу. Пуст он кричит и бьется на моих простынях (одеяло уже прилипло к моей вспотевшей заднице). Чем мы любвеобильнее, тем дебильнее наши рожи, особенно с портвейном и без закуски. Мальчик! Какое же я чудовище! Почему я это делаю, зная, что в теплой норке терпеливо ждет моего пришествия мой маленький принц в алмазном венце набекрень — ДЕНИС! Находится удобное оправдание: наши фантазии никогда не находят полного воплощения в реальности, вот и приходится экспериментировать, всякий раз открывается что-то новое, порой очень занятное (Артем, например, намочил постель во время моего оргазма, в первые секунды было приятно чувствовать, как теплое пятно расплывается по простыне. Я еще никогда не встречал такой реакции, в которой так смешивались бы страх и эксаймент.), но, к сожалению, в шампанских брызгах эротических откровений мы все-таки никогда не долетаем до седьмого неба, и узники желания вынуждены опять идти за вечным призраком в полумаске.

Этот отрок с застенчивой улыбкой явился ко мне в ювенильные годы и вот — безвольно следую за ним — очарованно, покорно, молчаливо. Кажется, скоро покажется в облаках позолоченная беседка, увитая виноградом и плющем, дом с мезонином — родной и незнакомый, и выйдет навстречу Денис (или тот, кто был Денисом) в тесных джинсах, в выцветшей красной футболке и скажет, жмурясь от солнца: «Хороший день, Андрей. С утра радуга была». И я рассмеюсь и заплачу, заплачу и рассмеюсь, и вскину свою камеру, мимолетно подумав: «А разрешено ли фотографировать в раю?» Кончится время, начнется вечная вечность, и я буду вечно смотреть в твои глаза и обнимать твои колени. Можно, я сосчитаю родинки на твоем теле?

* * *

Пока я не уехал из Москвы, еще один штрих. Право, стоит описать тетушку Элизабет, которую я навестил перед самым отъездом. Моя тетя, моя милая одинокая тетя — единственный человек из всех моих родственников, кто понимал меня и принимал таким, какой я есть. Почему я был так невнимателен к вам, когда вы были живы? Вон горит окно в ночи на пятом этаже на Котельнической набережной — сталинский дом плывет как ледокол по Москве, сквозь время и безвременье. «Летучий Голландец» потерянных поколений. Я почему-то боюсь заходить в саркофаг старого громоздкого лифта и поднимаюсь по крутой лестнице; на лестничных площадках неизменно разит кошачьей мочой и кухонными парами. Прозвенев цепочками, дверь мне открыла добрая фея, специально надевшая для долгожданной встречи сатиновое сиреневое платье. Смешно, старомодно. Шерстяная белая шаль обвисла на костлявых плечах. Благоухание свежих ландышей (ее любимые — дешевые духи «Душистый ландыш»). Целую ее сухие венозные руки с облупившимися на ногтях лаком. Она обнимает меня и плачет: «Андрюша, дорогой мой мальчик, какая долгожданная встреча, какой счастливый день сегодня!..» Тетушка такая хрупкая, почти прозрачная — совсем, кажется, невесомая — белое облако в сиреневом платье, одуванчик. Величие былой красоты еще сквозит в ее чертах: та же балетная грациозность жестов, точеный орлиный профиль (из-за носа с горбинкой ее иногда принимали за еврейку) и совершенно голубые, уже выцветшие глаза. Серьги с маленькими бриллиантами дрожат как дождевые капли, опаловый перстенек на безымянном пальце. Тетушка поймала мой взгляд и пояснила: «Этот перстень — память о Леониде. Ты его помнишь? Вдовий камень: Говорят, опалы приносят несчастья, но какого-то сказочного счастья мне ждать уже поздно и, наверное, просто глупо. Странный перстень. Камень мутнеет, если не ношу эту безделушку несколько дней, а стоит надеть — оживает прямо на глазах, весь искрится. Посмотри — в нем точно золотые всполохи, видишь? Люблю опалы».

Вдовой моя тетушка была трижды. Первый муж погиб на фронте; другой, офицер НКВД, был репрессирован в то время, когда машина диктаторской паранойи стала пожирать сама себя; а последний — партийный босс, шутник и краснобай (которому и принадлежали эти шикарные апартаменты с хрусталем и антиквариатом) — повесился после очередного запоя, поставив вопросительный знак в конце повести своей жизни. Мы никогда не говорили об этом, а настоящая тетушка Элизабет осталась в моей детстве, когда она забирала меня на столичные каникулы, пичкала разными вкусностями, покупала дорогие игрушки и дизайн-одежду. Она меня баловала, потому что была добра и бездетна; всю свою любовь и настоящую материнскую заботу она проектировала на сопливого Андрея, который любил до умопомрачения грассировать на пони в Центральном парке. Все дети завидовали моей матросской бескозырке и позолоченному кортику, болтающемуся на кожаном ремешке с настоящей солдатской пряжкой. Вечером мы катались по дождливому Цветному бульвару в белой «Победе», ужинали в ресторане «Прага», славившемся тогда раковым супом, многослойными расстегаями и тортами «Птичье молоко». Еще картинки памяти: водный трамвайчик, весь в цветных огоньках, медленно плывет между гранитных берегов Москвы-реки, дядя Леня пьет много пива, а тетушка разрешила мне пригубить шампанского. В солнечный полдень плаваем на лодке возле Шереметьевского дворца, тетушка прикрывается от солнца шелковым зонтиком и декламирует наизусть какие-то смешные стихи Агнии Барто, а на ночь читает мне макабры Гофмана — после «Корабля мертвецов» я наотрез отказываюсь спать один, и она кладет меня в свою бескрайнюю постель; я утопаю в пуховой перине, так волнующе пахнет ландышами и вином в спальне:

Мама ревновала меня к тетушке, и в одно лето они даже поссорились, когда мама отказалась отпустить меня с ней на каникулы к Черному морю — мама, конечно, не осилила бы такой поездки сама, она вечно переживала о состоянии семейного дырявого бюджета. Но на следующий крымский сезон тетя все-таки увезла меня на побережье; мы жили в бывшем екатерининском дворце возле Ласточкиного Гнезда, служившем домом отдыха для партийной элиты. Я был тогда в возрасте, когда мальчикам уже дарят на день рождения арабские сказки «Тысяча и одна ночь», а терпкие магнолии так кружат голову, что хочется убежать в теплую лунную ночь к морю и следить из расщелины за ночным девичьим купанием. Да, я был тогда фантастически влюбчив. Я влюблялся и в девочек, и в мальчиков. С одним из местных, до

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату