— Нет, — растерянно проговорил Логинов. — Я недавно… Послушай, но что же ты мне не сказал, что надо выплюнуть?

— Так ведь это ж такое говно — не захочешь, а выплюнешь! Я ж не знал, что ты такой… сильный духом. Там знаешь, чего намешано?

— Нет! — взмолился Логинов. — Не надо…

— И правда, не надо тебе. Но так у тебя даже лучше вышло. Теперь уж точно живые вернутся. Ну, может, только болезнь какая или враги побьют. А вода не заберет.

Вот оно что. Они действительно провожали, но только не покойника на тот свет и не жениха с невестой в новую жизнь. Это моряков провожали — Логинов только не знал, на войну или еще куда. Но теперь была хоть какая-то ясность, и он сразу успокоился. На другом конце стола женщины запели удивительно красивую песню, от которой было и грустно, и хорошо. Он почувствовал если и не родство еще с этими людьми, то уже что-то общее, какую-то близость — и с толстым усачом, и с огромным бородачом, и с юношей, у которого уплывал дядя, и с черненькой, и даже (это было неловко, но неизбежно) с той бабой, которая была Землей-матерью. И когда внесли десерт, он уже знал, что с ним делать. Он погрузил туда лицо, но сквозь божественный ванильно-клубничный привкус проступила вдруг омерзительная капустная тухлятина.

…Логинов сидел перед грязным столом со связанными за спиной руками и выхлебывал больничные щи.

16 августа 1935, Зеленская

— Ну, вот тут, — говорил Шелестов, показывая Муразовой крутой обрыв над серебряным, тихо плещущим, словно радующимся себе (запомнить!) Доном. — Вот сюда Татьяна топиться бегала.

— Прямо ваша вотчина тут, — говорила Муразова, любуясь им. Она давно полюбила его, как почти всякий пациент психиатра, а редактор писателя: есть что-то в этих занятиях сближающее. Еще, говорят, ассистентка хирурга, особенно фронтового. — У вас как Ясная Поляна, все отсюда.

— А тут дядя мой жил, — говорил Шелестов. — Учитель. Меня выучил всему, что знаю. Здесь же и похоронен. Люди отзываются все прямо как про ангела, если б ангелы были.

— А у меня нет родового гнезда, — сказала Муразова. — Все разорено. Под Тамбовом было имение, там папу убили. Мама еще в десятом году уехала. В квартире мужа давно чужие люди.

— Он кто был? — спросил Шелестов. Бестактностью было расспрашивать, но еще бестактней — не интересоваться.

— А не помню, — усмехнулась она. — Юрист какой-то.

Некоторое время шли, не обмениваясь ни словом.

— Да, — произнесла она. — Мне тут книжечку прислали. Не знаю уж, насмешник или поклонник. Перая книжка моя — «Гнездо». Я и забыла это все. Ахматовщины много, конечно, ты что-то с плеч губами кружева отводишь в темноте полупрозрачной. И всякое — лебеди, пруд, твои легкие руки, как струны… Ужас! — Она засмеялась, закрыв лицо руками. — А потом — знаете что? Через три года! Господи, через три! Плакат обходит скиталец, в него упирается палец. Аршинные буквы кричат: а ты записался в отряд? Щитами защитными кроясь, сегодня уйдет бронепоезд… Представить это вы можете, а? Только представить! Вот скажите мне, где была я настоящая: там или тут?

— Вы бы книжкой одной издали, — сказал Шелестов, не зная, чем ее утешить. — Наглядно было бы.

— Да зачем же, Кирюша, позориться? Я перечитывать боюсь и то, и это! Любовная блажь, революционная — одинаково блажь!

— Я тоже до революции себя почти не помню, — признался он.

— Ну, вам и не надо. Вы прозаик, ваше дело — вбирать мир. А я поэт… была, — поправилась она, — и должна бы хоть что-то иметь, чтобы это выразить, но что же во мне было?

— И вам сейчас ничего своего не нравится? — неуклюже спросил он.

— Нет, почему. Одно стихотворение нравится.

— Прочитайте.

Она помолчала.

— Тут, как встарь, ревнуют дряхлые боги, Вечера полны духоты и луны, Но поет кузнечик, и в пыли дороги Отъезжающим астры еще видны. И он говорит: — Кончилось лето. Так кончается жизнь, а мне легко Оттого, что много красок и света, Оттого, что небо не так высоко[1].

— И кто же это написал? — спросил он. — Та или лругая?

— Третья, — сказала она. — Но я ее не видела почти никогда.

Вечером гуляли в степи, Шелестов прихватил восьмилетнего сына — хотелось похвастаться перед Муразовой всеми своими достижениями. Правду сказать, он мало внимания уделял семье, все уходило в «Пороги», но и как же иначе? Не учит ли нас все кругом, включая родную партию, что надо делать свое дело, а на прочее не отвлекаться? Отвлекается ли, например, закат и вообще природа? Думали бы они о человеке — разве у них получалось бы так хорошо? Но сына он захватил, держал за худую ручку, чувствуя смутную неловкость: и сын робел, и самому как будто не о чем было говорить с ним. С Муразовой вот было о чем — хотелось услышать от нее, как обнаглели завистники и как он всех победит; но сын, видно, тоже что-то свое думал и на обратной дороге, когда густо-лиловые тонкие облака на горизонте стали почти черными, спросил вдруг:

— Папа… Почему дураки в Бога верят?

— Ну, не одни ж дураки, — смущенно сказал Шелестов, поглядывая на Муразову с гордостью, а вместе и виновато: он не знал, верит ли она в Бога, точней, верила ли в него Баланова. Муразова-то, конечно, совсем иное дело. Но она взглянула на него с усмешкой и вызовом — то ли ему почудилось в темноте: как- то выкрутишься?

— Ведь нет же ничего, — сказал мальчик уверенно. То ли из школы принес, то ли сам додумался. Если сам, подумал вдруг Шелестов, то плохо.

— Ну как бы это, — начал он, выигрывая время. — Человек же себе объяснить должен как-то. Откуда гром, молния, — это получилось у него очень уж глупо, школьно, и он оборвал себя. — Ты вообще подумай: вот книга есть. Написал же кто-то? И вот это все есть, — он обвел рукой темнеющее грозное великолепие с болезненно-алой полосой последнего закатного света. — Ну и думает человек: взялось же откуда-то?

И он ощутил обиду за Бога, скорее авторскую, чем церковную. Старался, столько натворил — а тут ходит восьмилетний оболтус, от горшка не видно, говорит, что нету. Так же вот и ему говорили, что он ничего не писал, и он убить был готов. Да, использовал материал, и что? Не исключено, что и тут имело место использование материалов, но они носились в пустоте в виде первоэлементов, а стала стройная система, степь, закат, сам Шелестов с его безупречным внутренним устройством, пишущий всякую секунду, даже когда в руке у него не ручка типа вставка, а ручка сына. Потом приходят дураки и говорят: вышло само. Само выходит знаешь что?

— Но как же он тогда терпит? — спросила вдруг Муразова. — Я верила когда-то. Но потом поняла, что не могу. Не моим умом. Сказано же: могущий вместить — пусть вместит. Я не вмещаю. Непонятно, как

Вы читаете Икс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату