кубанские разносолы, исправно привозимые от тестя.
Все, включая Гришку-лоботряса, ели аккуратно и говорили мало, с чувством, что совершается важное. Так угощали, должно быть, доктора в барском доме, где дочь вот-вот должна разродиться, но, пока она мечется и тужится, не пропускать же обед.
— Вот скажите, доктор, — начал Шелестов, желая подвести к главному шутейно. — Вы, значит, тут на конгрессе, а скажите, требуют ли от вас, чтобы какая-либо душевная хворь, либо же, скажем, белая горячка были в точности излечены в СССР в назначенный срок?
Дехтерев подумал и отвечал, что такого, нет, не требуют.
— То есть развитие науки, — сказал Дехтерев, — можно, конечно, предуказать. Но невозможно требовать, чтобы открытие было сделано в точный час. Окончательное же излечение душевной болезни вообще есть понятие проблематичное, потому что если болезнь физическая происходит от явного возбудителя, то что послужит спусковым крючком в параноидальном, например, расстройстве, мы этого сказать не можем. Тут сложный комплекс общественного и биологического, и не так глупо правительство, — он так и сказал, — чтобы торопить ученого.
— Вот именно, — сказал Шелестов радостно. — Именно что оно неглупо! Но тогда почему же, вот скажите, от нас требуют в конкретный срок выдать книгу, и чтобы она была шедевр? Хоть бы в нынешнем году: с меня спрашивали четвертый том к Первомаю! Да я, может, только к первому сентября додумаюсь, как мне его так завершить, чтобы три первых не пропали!
— Это да, резонно, — заметил доктор. — Книга, конечно, не корабль, чтобы к празднику спускать со стапелей. Вы сколько уже ее пишете?
— Да шестой год бьюсь, — честно признался Шелестов. — Я, знаете, наблюдаю: срок удваивается. Я первую делал месяцев восемь, вторую полтора, третью три. На четвертую шесть и выйдет. Требуешь, знаете, с себя, и, потом, ответственность…
Дехтерев согласился, что с годами писатель тратит все больше времени на шлифовку, хотя, казалось бы, должен приходить опыт.
— Но есть и естественный процесс, — добавил Дехтерев мягко, — иссякание энергии, попросту меньше сил… Выдумка не ослабевает, но развитие начального импульса требует огромной работы, а кора уже не та, и есть уже неизбежные, как зрелость, склеротические явления. Я бы сказал, что само творчество не страдает, по-прежнему легко проектировать и фантазировать, но осуществление требует уже значительной решимости. Нет стимула, нет того молодого тщеславия, когда только крикнуть бы о себе любой ценой… Словом, как в архитектуре: все легче начертить проект — есть знания, навык, — но тесать камни уже трудно.
— Да и не это, — отмахнулся Шелестов, взглядом спрашивая, налить ли, и натыкаясь на вежливый отказ гостя. — А просто, понимаете, с героями этими я десять лет прожил. Ну и не могу я уже решить за них, чего они хотят. Сами они мне подсказывают. А я что же? Нагнуть и заставить? Нет, я подожду, покуда созреют…
— И потом, — сказал Дехтерев, — сейчас и момент довольно переломный. Я не то что думаю, будто вы зависите от момента, а просто, когда зависло все так, очень трудны бывают художественные решения.
— И куда завернет, вы думаете? — быстро спросил Шелестов.
— Я думаю, никуда не завернет, — уверенно ответил Дехтерев. — Так и пойдет.
В кабинете Шелестова хозяин закурил «Казбек», а гость любезно рассматривал и похваливал библиотеку.
— Ну так что же, Всеволод Дмитрич, — сказал Шелестов, не желая тянуть. — Слухаю ваш срочный разговор, дюже любопытно.
«Ох, не торопился бы ты», — подумал Дехтерев, но после почти десятилетних наблюдений сомнений у него не было. Да и роман Шелестову вполголовы не кончить, ясно же. А роман хорош, жалко будет, если…
— Для начала ответьте мне на один вопрос, Кирилл Александрович. Вы в самом деле чувствуете некие трудности с вашей книгой в последнее время?
— Писать, оно, знаете, никогда не легко, — удивительно спокойно отвечал Шелестов. Ни тени раздражения, ни малейшей настороженности. — Торопятся пусть кто помоложе.
— Я хочу вам сказать нечто существенное, — решился Дехтерев. Нечто важное о вас. Но сначала подумайте, действительно ли вы хотите это узнать.
«Родители», — понял Шелестов. Вот оно. Но вслух сказал:
— У меня, Всеволод Дмитрич, есть в четвертом томе, еще вы не читали, один казак, так он все носится с супризом. Вбегает: «Суприз!» А никакого суприза нет. Его так и кличут Супризом, не в обиду вам, конечно.
— Ну что же, — сказал Дехтерев и сделал руками свой любимый жест, как бы их умывая, даром что хирургией сроду не занимался. —
Он замер, вглядываясь в белое лицо Шелестова. Тот сидел с закрытыми глазами, уронив руки, и Дехтерев испугася уже, что удар оказался непереносим, но писатель внезапно открыл глаза и ясным взором ответил на тревожный, незаданный вопрос врача.
— Что же, — сказал он. — Чрезвычайно вам благодарен.
«Ведь может и убить», — подумал Дехтерев.
— Что же, ведь я, в сущности, знал, — продолжал Шелестов медленно, словно состарившись лет на шесть. — В последние месяцы осознание уже было почти полным, мозг, вероятно, подтягивал резервы. Сейчас мне кажется, что я ни на секунду не переставал помнить.
— Как вас зовут? — тихо, почти благоговейно спросил Дехтерев.
— Это совершенно неважно. Ну, скажем, Трубин. Я не собираюсь менять фамилию.
— Вы не чувствуете боли, головокружения? Скажите, у меня с собой медикаменты…
— Нет, ничего такого. С тою разницей, что вам, допустим, было тридцать восемь лет, а стало сорок четыре. Ведь он был такой молодой, этот парень, так жаден. Такая отличная тужурка, я, как тужурку, носил его.
— Но вы помнили?
— Сейчас уже мне кажется, что да. Это, знаете, как с картинкой, когда надо что-то там составить из линий, и уже не веришь, что могло быть иначе. Но в первые лет пять, конечно, был только Шелестов. Я впервые заподозрил, что, может быть, в жизни случаются неосознанные периоды. Когда ко мне вдруг пришла описанная мной женщина. Этот дурак высоко себя ценил, но все-таки не настолько, чтобы думать, будто Творец подражает ему. Она повторяла бабу из романа полностью, до физических примет. Вот тогда он — я — тогда мы впервые подумали, что я знал ее когда-то, но до последнего времени он объяснял это темной памятью. Темная материя жизни — ужасная глупость. Мне рассказал это, как его, Нильсен. Он это выдумал, наверное, чтобы не помнить, как доносил. Вы читали, ему орден дали?
Дехтерев не понял, о чем речь, но на всякий случай кивнул.
— Что же, — сказал Шелестов, — этому надо было случиться. Не спрашиваю, как именно…
— Это я как раз могу объяснить, — заторопился Дехтерев. — Это случай из моей практики. Очень давно, вы не поверите, почти тридцать лет назад. Я впервые тогда заметил, что эта новая личность, вырастающая как бы поверх прежней, как рукопись пишут поверх рукописи, — что она запирает себя на кодовые замки, и эти слова легко опознаются. Есть система фраз, на которые она реагирует мучительно.