оказался сильнее.
Что теперь делать и как жить дальше, Николай Петрович не знал. Еще несколько раз он приходил в храм, молился, но всякий раз злобная сила, подстерегая его, заставляла произносить богохульства, и он с трудом удерживался от того, чтобы они не вырвались наружу. О том, чтобы пойти к священнику и все ему рассказать, Николай Петрович и думать не смел. Он стыдился случившегося, как позорной болезни, и жизнь его превратилась в адскую муку. Он уже не мечтал о том, чтобы вернуться в храм — он хотел лишь одного, чтобы бес оставил его, хотел жить, как тысячи людей вокруг, ни разу в жизни не задумывавшиеся ни о Боге и ни о дьяволе, но пути назад не было. Одиночество его сделалось невыносимым, он не знал, что делать с собою, куда деться, как прожить это жуткое время и сколько оно еще продлится. А город по-прежнему изнывал от небывалой жары — солнце садилось в душное чистое небо, ночь не приносила прохлады, и снова начиналась жара.
Тогда отчаявшись, загнанный в угол, Николай Петрович в минуту просветления рассудка вдруг вспомнил, что священник говорил о том, что ему будет необходимо особенно в первое время часто причащаться, и скорее от безвыходности он решил это сделать. Несколько дней он постился и читал молитвы, с удивлением и тайной радостью замечая, что ужасные слова и образы не мучают воспаленную душу.
Николай Петрович воспрял духом, казалось, кошмар забылся и после стольких мук он обретет долгожданный покой. Но когда на литургии после общей исповеди он стал подходить к чаше, рассудок его внезапно помутился, и его стала бить судорога. Испытывая невероятное омерзение к собственному телу, он словно извне увидел, как затряслись его голова и руки, и чем ближе была чаша, тем сильнее он бился и хрипел.
Стоявший возле священника молодой дьякон крепко, привычным движением схватил его за плечи и стал подводить к причастию, добродушный батюшка, изменившись в лице, строго прикрикнул и Николай Петрович как будто успокоился, но в последний момент, увернувшись от ложечки со Святыми Дарами, оттолкнул дьякона и бросился вон из храма.
От этого потрясения несчастный оправился не скоро. Еще долго его воображение преследовала жуткая картина, как тряслось ставшее будто чужим тело. По счастию, жара, больше трех недель испепелявшая город, спала, задул северный ветер, и Николаю Петровичу стало легче. Постепенно он успокоился, и с течением времени, когда силы его восстановились, рассудил, что происшедшее с ним было не что иное, как нервный срыв, помноженный на невыносимую жару. Они-то и сыграли с ним злую шутку, и нет никакой необходимости искать иных объяснений. Но в церковь он с тех пор не заходил ни разу.
Лишь несколько лет спустя, когда эта история позабылась и он вспоминал ее скорее как курьез, однажды бродя по Остожью, решил зайти в знакомый храм.
Несколько минут Николай Петрович стоял и глядел на знакомую роспись и иконы. Слушал, как поют певчие, но никаких прежних чувств, ни светлых, ни темных, в душе у него не было. Он собрался было выходить, как вдруг ему почудилось, что кто-то на него смотрит. Николай Петрович обернулся, но придел был пуст: только несколько свечей догорали перед иконой Спасителя.
Он пристально поглядел на икону, побледнел, а потом сделал несколько шагов, неловко упал на колени и словно со стороны услышал свой собственный голос:
— Боже, милостив буди мне грешному.
Мещора
Болотная птица бесшумно кружила над ольхой. Она прилетала к кордону незадолго до темноты и медленно летала над покинутыми домами и рекой. Я выходил из дома и следил за ее полетом, пока птица не скрывалась в пробитом окне, где у нее было гнездо. Я жил вторую неделю на кордоне на берегу одного из проточных озер, которые образует в верхнем течении Пра. Был сентябрь, печальный месяц тягун- перевал, и я был предоставлен себе, сырым туманам и день и ночь льющим дождям. Я бродил по окрестным лугам, подернутым мокрой паутиной заливным лугам, по мшарам, собирал грибы и ловил рыбу. Мне нравилось часами лежать на чердаке и, как раковину, слушать старый дом, потом надевать дождевик и идти к озеру за коричневатой с привкусом торфа водой. Я жарил опята, маленькие, крепкие, с застывшими на упругих шляпках осиновыми листьями, смешивал их с луком и картошкой и в сумерках садился за еду. Электричества на кордоне не было, и по вечерам я зажигал керосиновую лампу с матовым стеклянным шаром-абажуром. От нее во все стороны растекался по комнате мягкий свет. Когда небо прочищалось и становилось морозно, я топил березовыми поленьями печь. Поначалу она топилась плохо, через силу, но вскоре отошла, привыкла ко мне, гудела и пахла баней, сквозь щели между дверкой и кладкой пробивалось пламя, и тогда я гасил лампу и смотрел на мечущиеся по темным стенам отблески огня.
Я поздно засыпал и рано просыпался, долго лежал, слушая погоду за стеной. Если не было сильного ветра, спускался к озеру и уплывал на лодке. Это была удивительная лодка, не весельная, не дощатая, а сработанный из цельного ствола долгий долбленый челнок-плоскодонка. Почти без осадки он скользил по поверхности воды, стремительно проносясь от толчка шеста над цепучими травами и прорезая заросли тростника. В небольших заводях, где вода закручивается и успокаивается, я загонял лодку больше чем наполовину в тростник и ловил черных шумных окуней и подъязков, линей, иногда на живца брала щука, и старое удилище из лещины натуженно сгибалось от рывков лески. Но чаще я просто странствовал по озерам — Ивану, Великому, Дубовому, Святому, — отыскивая самые немыслимые проходы в зарослях тростны. Когда уставал, пускал лодку на самотек, ложился на дно и следил за стаями улетавших гусей.
После целого дня, проведенного на озерах, я возвращался на кордон, еще с воды вглядываясь в темное возвышение берега, где стоял серый дом с острыми скатами крыши. Изредка сквозившие ощущения города были безвкусны. Я забыл его и делал лишь то, что мне хотелось делать. Мир, в котором я жил, не ведал границ. Туманное небо соприкасалось и незаметно переходило в землю, та заполнялась водой, и из воды выходили моя лодка и дом. И мне казалось, что это был простой, ясно и разумно устроенный мир, где не может быть никаких бед.
Кордон стоял вдали от деревень, и за все это время я не встретил ни одного человека. Но однажды со стороны реки послышалось надсадное гудение мотора. Звук то отдалялся, то приближался, и нельзя было понять, куда едет лодка — вверх или вниз, так сильно петляла река. Неожиданно лодка вылетела из-за поворота и стала стремительно приближаться к берегу. Я подошел к воде и увидел мужика в гимнастерке и девушку с выбивающимися из-под капюшона светлыми волосами. Мужчина спрыгнул на землю, затащил лодку и подошел ко мне.
— Ты чего тут делаешь?
— Живу.
— А ключи кто дал?
— Старуха из деревни.
— Какая еще старуха?
— Першихой ее звать.
— Ты, что ей, родственник?
— Знакомый.
— Ружьишком балуешься?
— Нет у меня ружья.
— А чего же тогда делаешь?
— Отдыхаю, — ответил я уже с досадой на учиненный мне допрос.
— Турист, значит, — протянул мужик угрожающе. — Ну ладно, живи. А я у старухи еще спрошу, на кой ляд она тебя пустила.
Он еще раз взглянул на дом и стал отталкивать лодку от берега. Через несколько дней я поехал в деревню купить хлеба и сигарет, по дороге зашел к Першихе и спросил у нее про мужика.
— Да егерь-то, Федор.
— А чего он у вас такой сердитый?
— Пес он, — спокойно заключила Першиха. — Житья от него никому нету. Он, може, думаить, это все