любопытными взглядами. А тут еще девки подрастают, и на них материнский позор ложится. Как быть?
Наконец встретила она однажды Лафтю и, гордость свою пересилив, взмолилась:
— Уйми ты, Христа ради, Флавион Васильевич, ведьму свою!
— Чего еще? — буркнул Лафтя, для которого вмешиваться в бабские дрязги было ниже собственного достоинства. Однако с женой поговорил, и та поутихла немного.
Развернулась Зинка в Старом вовсю. Года не прошло, как она прибрала к рукам деревню. Пошла работать продавщицей в ларек и завела там свой порядок: кому сколько захочет, столько и даст, а неугодных наказывает. Те шуметь пробовали, но Зинаида глоткой покрепче была, и пришлось отступиться, как отступились они когда-то перед такой же молодой и наглой советской властью.
Жизнь в Старом в те годы была несладкой, как и повсюду. Начальство приезжало не за тем только, чтоб урну для голосования привезти. Кто в колхозе работал, одни трудодни получал, а кто сам по себе жил, — таких много в Старом было, — тому еще хуже приходилось. Обложили их налогами, как волков красными флажками. Есть у тебя скотина или нет, держишь кур или не держишь, а мясо государству сдавай, яйца сдавай, молоко сдавай. Руфина бедствовала тогда отчаянно, еле-еле концы с концами сводила, до весны дотянет, а дальше хоть в петлю лезь. И простить Зинке, что та над ней измывалась и с деревней рассорила, не могла и по сей день.
А ведь была у нее возможность отомстить обидчице. И как отомстить! Знала Руфина про Зинку одну вещь: та ей за молчание руки бы целовала. Пожалела Руфина ее. Сама от людской молвы натерпелась и даже Зинке этого не пожелала.
Дело было вот какое. В те времена километрах в пятнадцати от Старого в Верховье работали на рубке леса заключенные. Были среди них и расконвоированные, и те, кто, срок свой отбыв, остался. Они все жили в поселке, и магазин там был куда лучше старского. Тогда бабы местные, страх свой перед зэками пересилив, стали ходить в Верховье и продавать там съестное. Мужики охотно покупали, деньги давали живые, было что на эти деньги купить.
Но вот раз пошла Зинка с покойницей бабой Маней в Верховье. Она там все ходы и выходы знала, к тому же у нее при ее должности излишки оставались. Все они удачно совершили и шли уже обратно, как вдруг нагоняют их трое мужиков.
— Стойте, бабы! — велят. — Вы откуда будете?
— Из Старого, — ответила баба Маня и задрожала: мужчины были видные и очень решительные.
Она хотела уж украдкой перекреститься, но тут один из них говорит:
— Ты нас, бабушка, не бойся, никто тебя не тронет. Ты женщина хорошая и иди себе куда идешь. А вот эта сучка, — указал он на Зинку, — что нам в прошлый раз яйца тухлые подсунула, счас заплатит.
Зинка побледнела и заголосила:
— Тетя Маня, не уходи, тетя Маня, погоди меня.
— Иди, иди, бабушка, — ласково сказал тот же мужчина, — она сама дорогу найдет.
Маня дошла до опушки леса, села на поваленное дерево и стала ждать. Зинка появилась через час, растрепанная, с шальными глазами.
— Отделали они тебя? — с ужасом спросила Маня.
Продавщица бухнулась на колени:
— Христом Богом прошу, не говори никому. Лафтя прознает — убьет меня.
Маня пообещалась молчать.
Однако надеяться на ее молчание было столь же тщетно, как на то, что на рассвете петух не пропоет.
Она честно крепилась до утра, а потом пришла из магазина дочка и спросила:
— Чего-то Зинка добрая такая нынче? Масла мне на весы шлепнула полкило, да исчо довесок поклала, а денег лишних и не взяла?
— А то, — ответила Маня и все ей рассказала.
Манина дочка рассказала соседке, та своей крестной, а назавтра полдеревни знало о том, что Зинку- продавщицу трое мужиков в лесу отделали за то, что она им яйца тухлые подсунула. Но дальше эта история так и не пошла.
Сама же Зинка была уверена, что никто об этом ничего не знает, а когда бабу Маню закопали на старском кладбище, и вовсе уверовала, что все шито-крыто. Так что если промеж баб вдруг заходил разговор о лагере, она всякий раз уважительно говорила:
— А мущины там справедливые были.
Бабы прятали на лице улыбку и гадали, что бы сделал Лафтя, если б обо всем узнал.
С той поры много воды в речке Мудьюге утекло к Белому морю, вымерла добитая всеми новшествами и попечительством народной власти деревня, а нанесенная в молодости обида не проходила, но становилась резче и горше.
Жили они в те годы по-разному. Зинку вскоре выгнали из продавщиц да едва под суд не отдали, а Руфина всем на удивление вышла замуж за освободившегося заключенного. Звали его Арефом. Они жили тихо и нелюдимо, он ни с кем из мужиков не сходился, работал скотником в колхозе, и никто в Старом не знал, счастлива Руфина или нет.
Но прожить вместе им довелось недолго. У Арефа вдруг обнаружилась грыжа. Руфине посоветовали мужика с таким делом в больницу не отправлять, а сходить в соседнюю деревню к одной женщине, которая грыжу заговаривать умела. Руфина не послушалась, решила, по науке верней будет, да и в больнице успокоили, сказали: через неделю мужик здоровей прежнего вернется. А привезли его в гробу. Дело было в апреле, гроб везли по рыхлому зимнику на трелевочнике, затем на лодке через вздувшуюся после ледохода Мудьюгу. Руфина не плакала, не убивалась, а как-то сжалась вся и застыла.
А год спустя после его смерти попала она в больницу сама — руку обожгла сильно. И там медсестра, узнав, кто ее муж, заплакала, а потом призналась, что это она в его смерти виновата. После операции забыла капельницу вовремя убрать. Медсестра плакала, и Руфина заплакала вместе с ней, а сама думала: вот женщина какая, могла б смолчать, а не смолчала.
И у Зинки тоже горе было. Пришел из армии единственный их сын, но в колхозе работать не захотел. Только на гулянки ходил да водку пил. Лафтя терпел, терпел, а потом и говорит:
— Иди-ка сам на водку зарабатывай.
А тот ни в какую. Лафтя тоже уперся — денег не дает. И нашли парня через неделю в петле.
Так что по обеим жизнь телегой груженой проехалась, и кто теперь скажет, что была когда-то Зинка молодой девкой и ходила павой перед соперницей. Нынче обе старухи. Руфина-то, пожалуй, и покрепче была, хоть и старше. Она сама всю работу по дому делала, а Зинка деда своего ругала, но больше на диване лежала и жаловалась на давление. Слово это было неизвестное, городское, и отношение у баб к нему было трепетным. Про город они говорить любили — там жили бросившие их дети.
А между тем в Богом и людьми забытыю деревушку стали доходить смутные слухи, что в этих самых городах всюду голых девок показывают, есть скоро будет нечего. Но самое страшное, говорили, скоро и до них дойдет эта чума и перво-наперво распустят колхозы.
Боялись этого в Старом все, кроме деда. Они давно уже забыли, сколько муки из-за этих колхозов было принято, как людей из домов выгоняли, как у Руфины, когда отец ее был еще жив, дом хотели отнять.
Но теперь-то, думали старухи, кто теперь о них вспомнит, о семи несчастных старых душах? Кто им мучицы и конфет привезет, кто пенсию станет платить? Нет уж, горбатились они всю жизнь на этого барина и помирать при нем будут. Так старухи между собой решили и на том стояли.
А Лафтю, для которого весть об изгнании товарищей была слаще ягоды земляники, они и слушать не захотели. Он, дурак, всю жизнь против рожна пер.
Еще в те времена, когда уполномоченный приедет и начнет приказывать, что где сажать, как гаркнет Лафтя:
— Начальства развелось — на х… посылать не успеваешь.
Сколько раз Зинка мысленно с ним прощалась, увезут за длинный язык, но так Лафтю и не тронули. Всю жизнь героем, единоличником проходил. Но ведь все равно пришлось на колхоз работать. А куда