лыжных палках и забились внутрь, чтобы переждать непогоду. Как мы думали, от силы два-три часа, пока хоть чуть-чуть прояснится…
Поначалу нам даже казалось, что мы неплохо устроились. В палатке было тепло, мы разлили по кружкам спирт, ели холодную тушонку, курили, а снег все шел и не думал прекращаться. Он наваливался на стенки палатки, и вскоре нам пришлось по очереди вылезать и отбрасывать его прямо руками. Через несколько часов стемнело, мы развели примус, еле горевший из-за низкого давления. В палатке стало сыро, душно, снег, оседавший на стенках, теперь таял, просачивался сквозь ткань, капал на головы и тек по спине. От скуки стали рассказывать истории про черного альпиниста. Есть у горников такое поверие, будто бы ходит в горах черный альпинист и тому, кто его увидит, предвещает смерть. И до такого договорились, что скоро и впрямь стало мерещиться, будто за палаткой кто-то ходит и трогает рукой ее провисшую от снега стенку. А больше всего напугали единственную нашу девушку, она пару раз вскрикнула и вцепилась в руку парня, сидевшего рядом с ней. По всему было видно, что этот парень пошел в горы первый раз и явно случайно. Длинный, худой, с огромными ступнями, весь какой-то нескладный, он нес в рюкзаке канистру с бензином для примуса, и бензин у него все время подтекал, отчего вся его одежда неприятно пахла. Он слушал с недоумением все, что мы говорили, а потом вдруг прогудел:
— Ну ладно, хватит вам, совсем Олю напугали.
И странное дело, после его слов мы все замолчали и стали укладываться, если только так можно сказать про шестерых человек в двухместной палатке.
В ту ночь мы так и не уснули. В палатке становилось все меньше места, она сдавливалась под тяжестью снега, и стоило только задремать, как кто-то начинал ворочаться, задевал стенку и с нее лила вода.
Снег не кончился и к утру, так же мерно он оседал на палатке, накрыв ее почти целиком, и мы разгребали его больше часа. Скука сменилась злостью и отчаянием: маршрут был расписан по дням, и давно пора было спускаться в долину и плыть. За завтраком стали спорить, не лучше ли все-таки пойти, и тут снова зашуршало вчерашнее — лавина, лавиной…
— А тут не опасно сидеть, что ли? — в сердцах сказал кто-то. — Она и отсюда может пойти.
Мы прислушались, и вдруг нам почудилось, что под нами и вокруг нас шевелится снег, вот-вот достигнет критической точки и ухнет вниз в унылое каменистое ущелье с чахлыми кустами и травой.
— Если пойдем, ленточки надо приготовить черные, — произнес самый опытный из нас.
— Зачем? Какой в них толк?
— Тело будет легче под снегом искать.
Он имел в виду мертвое тело, и все это поняли. Тогда девушка, до того молчавшая, вдруг сказала в каком-то надрыве, запричитала как над покойником:
— Говорила мне бабуля: не ходите. Нельзя Бога гневить на Страстной.
Никто не обратил внимания на ее слова, и только согнувшийся в неестественной позе новичок переменился в лице, и бутерброд с тушенкой застрял у него во рту.
— Как на Страстной?
— Страстная сейчас.
— А день какой?
— Среда.
Он сунул куда-то недоеденный бутерброд, выпрямился, и со стенки на его голову потекла вода, но он словно и не заметил ее. Он смотрел сквозь меня, сквозь всех нас, и уже в этот момент я понял, что он как будто не с нами, не здесь, не замечает сырости и духоты, и мне стало страшно за него. Я испугался, что с ним случилось то, что иногда случается в опасных ситуациях с неопытными людьми, когда они становятся бесчувственными и им бывает все равно, что с ними будет через минуту, а это гораздо хуже любой истерики, которую можно хоть как-то унять. Что бы мы стали делать с этих духариком здесь, на высоте?
И пока я об этом думал, вдруг сорвалась и забилась в истерике девушка:
— Ну что он молчит? Что он так сидит? Что вы все молчите и сидите? Чего мы ждем? А если мы умрем? А если нас накроет снегом? Прямо сейчас, здесь? А если нас задушит? Не молчите! Ну не молчите же вы! Что вы так страшно все молчите?
Еще секунда — и я ударил бы ее по лицу, но новичок вдруг стряхнул с себя оцепенение, снова взял ее за руку и сумел успокоить. Она затихла и стала похожа на ребенка, напуганного и доверчивого — эта крупная, здоровая деваха, прошедшая довольно сложные маршруты на Алтае и в Восточных Саянах.
Мы по-прежнему все молчали, и мне подумалось, что не она одна, а мы все похожи на нашкодивших детей, которые сбежали от надзора взрослых и теперь сидят, присмиревшие, растерянные, и ждут помощи.
Так прошел целый день, мы ни о чем не говорили, лежали и слушали снег, постоянно ели и курили, а снег все шел и шел — мягкие, крупные, яркие хлопья засыпали перевал, горы, тропы, снег накапливался и дрожал, и мы боялись пошевелиться и выдать себя громким голосом.
Потом мы все же кое-как уснули, но где-то ближе к утру я проснулся от шепота и узнал голос новичка. Он с кем-то разговаривал. Сперва я подумал, что он утешает девушку, но он говорил не с ней.
— Господи, — шептал он, — прости нас, Господи.
Он не молился, нет, он именно разговаривал, как с каким-то человеком, и в этот момент мне стало необычно жутко, точно голого меня выставили на ветер и снег, и вместе с этим я почувствовал сонное тепло постели, совсем рядом, я скользнул глазами по палатке, все мои друзья спали, в нелепых позах, и я уснул вслед за ними, оставив новичка бодрствовать.
А снег все шел и шел, он шел целый день, мы уже потеряли счет времени, давно перестали откидывать снег со стенок, и сидели в снежной норе как заложники, то проваливаясь, то выпадая из полудремы.
Потом снег кончился. Внезапно, в сумерках. Оборвался, как обрывается приевшийся звук, и нас оглушило безмолвие. Мы вылезли из палатки и обомлели. Кругом покойные, громадные, в уровень с нами были горы, и нам стало не по себе от этой красоты, от их снежной наготы, на которую мы теперь смели глядеть. Перевал был где-то внизу: два дня назад, когда мы поднимались, то в метели забрали влево и вверх и ушли далеко в сторону от седловины. А площадка, где стояла наша палатка, была совсем маленькой, и когда мы выходили по нужде, то если бы кто-нибудь сделал два-три шага в сторону, так бы и улетел вниз и никакая бы черная ленточка не помогла.
Мы стояли вшестером на краю обрыва и смотрели вниз, как вдруг стремительно налетела ночь и укрыла от нас горы. Мы забрались в палатку и заснули, не замечая никаких неудобств, и я помню, что ни до, ни после той ночи я не спал так сладко и глубоко, согнувшись в три погибели, между телами и рюкзаками. А утром мы проснулись от непривычно яркого солнца. С седловины было видно все ущелье, и в нем слышался слабый шум. Сперва мы просто спускались по снегу, катились как на санках, подстелив под себя куски полиэтилена и позабыв все страхи. Чудный, светлый мир, нестрашные, нарядные горы, красавицы-вершины, все самое жуткое было позади — мы вырвались из плена.
Мир менялся на наших глазах. Вверху еще была зима, но вот мы докатились до леса, снежного, но с капелью, будто в марте в средней полосе, продрались сквозь лес, все сильнее становился рокот внизу, а в долине уже было лето, трава, бабочки, кузнечики, птицы горланят — дивный, изумрудный мир.
Наконец мы подошли к реке, мутной и холодной от тающих снегов и ледников. Торопливо развели примус, приготовили обед и собрали катамаран. Ели от пуза, и только новичок, бледный, нечесаный, с воспаленными от бессонницы глазами, не прикасался, как и на перевале, к мясу, жевал галеты и сухари и запивал их водой.
— Дурень ты! — сказал я ему. — Надо мясо есть. Без него сил у тебя не будет. Кому теперь-то нужно твое постничество?
А день был жаркий, мы разделись до плавок и плыли по реке, проверяя опасные места и находя сливы, отталкиваясь от камней и иногда окунаясь в воду. И наши истосковавшиеся, затекшие от сидения в придавленной снегом палатке тела наслаждались солнцем и ветром, нас несло мимо огромных скал, мимо берегов, усыпанных камнями, мимо водопадов, следов селевых потоков и огромных елей, закрывавших от глаз вершины гор.
Мы хотели пройти в тот день побольше, чтобы наверстать упущенное, торопились и, может быть,